Древности московские, жизнь глубокая и сильная, любовное чувство ко всякой церковной маковке, ко временам боярства и патриаршества, родные сады, входящие в райский цвет по летней поре, неспешный ток Москвы-реки, родовые гнёзда русской знати, народный гомон на торгах – всё это, а не питерский гранит, не питерские казенные мундиры – переломило высшую силу, какая только могла выйти из недр Европы.
Лермонтов восклицает:
И стихи Дмитриева, написанные без малого за два десятилетия до освобождения Москвы, притом о временах Пожарского, читаются с новым, свежим чувством:
Один лукавый Грибоедов недоволен Москвой, где Чацким зажимают рты «обеды, ужины и танцы». Ну да чем был доволен Грибоедов?
Тот же Дмитриев взывал к Москве:
И старина московская всколыхнулась, протерла очи, взялась за гребень, кликнула прислугу: «Подайте платье!»
Москва грибоедовская и – не пушкинская даже, нет, скорее, «ларинская» – брожение разнородных умственных соков, ярмарки невест, резонерство клубных завсегдатаев на грани большой крамолы, свежие воспоминания о победе над чужаком-исполином, офицерское щегольство, университетский философический запал, всё это еще только созидало благодатную почву. Молчание заменилось глухим ропотом. Республика частных лиц осторожно пробовала голос. Какое-то невнятное бормотание, полуосознанный Шеллинг, положенный на патриархальный православный быт… Лукавство оппозиции соединялось с волею к романтическим мечтаниям, а оттуда недалеко и до романтических действий: вот, говорят, в Петербурге уже
Нужно – иное!
И почва для иного уже готова.
Новый образ даруют Москве славянофилы. Несколько великих умов за два десятилетия – с конца 1830-х по начало царствования Александра II – возвращают Москве столичное самосознание. Потом поверхностные поклонники, суетливые ниспровергатели, ученые комментаторы станут без конца мусолить славянофильские схемы и отдельные находки. Но вся эта «надстройка» получила право на существование лишь после того, как славянофилы выполнили необходимую интеллектуальную работу.
Среди славянофилов был лишь один мыслитель, склонный строить системы, объяснять их смысл в динамике, комментировать их устройство – А. С. Хомяков. Единственный, повторюсь, систематик, он в 1839 году предложил свою генерализованную схему русской истории, отдав Москве чуть ли не центральное место в ней. Хомяков почувствовал, до какой степени Москва XIV столетия являлась Петербургом удельного времени, до какой степени она являлась «городом новым» и должна была выполнить работу, от которой старинные наши центры отшатывались в бессильном изнеможении.