Николай Петрович Аксаков, с одной стороны, считал необходимым избавиться от «благоговенья перед специально московской Русью», с другой стороны, всё же признавал, что при господстве Москвы еще не разрушилась «сущность исторического предания Руси». И он, сам к тому, быть может, не стремясь, добавлял аргументов в пользу идей Хомякова: слово «земли» – то, что в XIX веке назовут «общественным мнением», – звучало полновластно только в Москве, поскольку здесь соединялось с государственной силой. А значит, Москва – прежде всего опять-таки средоточие «земли», столица «почвы», ее ум и душа. Иными словами,
Дав Москве эту роль, славянофилы совершили огромное дело. «Вторая столица» вновь возвысилась, вновь обрела достоинство, вновь дала России основание, чтобы говорить о великом городе в превосходнейших тонах.
Откуда это взялось? Как вышло? Отчего почва вновь запела в сердцах нашего оевропеившегося дворянства?
Русские образованные люди, исколесив Европу, на немецком поговорив с профессорами Гейдельбергского университета, на французском – с просветителями и масонами времен Вольтера и Руссо, на итальянском – с какими-нибудь чудовищными карбонариями, вернулись домой. Разъехались по городским усадьбам в Никитском со́роке Белокаменной. Огляделись. Это не Гейдельберг! Но… сердце так сладко ноет от соприкосновения с теми местами, где рос, где слышал слово живое, где ходил в церковь и читал первый раз «Ивангое» Вальтера Скотта, где посещал тайное собрание и разочаровался, и взалкал чистой мысли, философической пищи голодному уму, а романтическое плавание по холодным водам высокомерного разума завершил, пришвартовавшись у берега веры, женившись, заведя детей… да почему же считают, что у нас тут плохо? Почему неправильно? Улицы кривы, да переулки петлисты – так велика ли беда? Грязи больше? Зато и милосердия тоже больше… а разве есть где-нибудь еще столь же сладостный колокольный звон? Да у нас ведь хорошо, господа!
И даже Белинский, ни в малой степени не славянофил, бывало, отдавал Москве должное. Смеялся, корчил рожи, подтрунивал, но все же – мимо доброго не прошел: «Характер семейственности лежит на всем и во всем московском!.. Родство даже до сих пор играет великую роль в Москве. Там никто не живет без родни. Если вы родились бобылем и приехали жить в Москву – вас сейчас женят, и у вас будет огромное родство до семьдесят седьмого колена. Не любить и не уважать родни в Москве считается хуже, чем вольнодумством» («Петербург и Москва», 1844). Допустим, для западника-Белинского то, что «…стоит час походить по кривым и косым улицам Москвы – и вы тотчас заметите, что это город патриархальной семейственности: дома стоят особняком, почти при каждом есть довольно обширный двор, поросший травою и окруженный службами», – хаос, архаика, живописная нелепица. Но он же видит и совсем другую Москву, преображающуюся: «По смерти Петра Великого Москва сделалась убежищем опальных дворян высшего разряда и местом отдохновения удалившихся от дела вельмож. Вследствие этого она получила какой-то аристократический характер, который особенно развился в царствование Екатерины Великой. Кто не слышал о широкой, распашной жизни вельмож в Москве? Кто не слышал рассказов о том, как в своих великолепных палатах ежедневно угощали они столом и званого, и незваного… и в городе, и в деревне, где для всех отворяли свои пышные сады?..
Виссарион Григорьевич не столько хвалил Москву, сколько искал в ней признаки будущего взрастания европеизма.
Не этого или, во всяком случае, не только этого требовало образованное общество. Больше чуткости к сему запросу оказалось у славянофилов.
В сущности, славянофилы отвечали на вопрос, заданный самим временем сильному общему патриотическому чувствованию: «Чем же тут у нас хорошо? Чай, не Париж!»