Так вот, покуда жива была в Брюсове первая его ипостась, Москва любила мастера и дарила ему способность высказывать потаенную правду о себе.
Вот он еще молод, звезда его только восходит, 1895 год:
Тысячи московских интеллектуалов нашего времени любят в своем городе именно то, о чем кратко и точно сказал Брюсов: тишь, переулки, зелень по соседству с дорожным полотном, разноцветные ленты старинных домиков… Да и в пору, когда набирал силу Серебряный век, многие любили то же самое, сердцами прикипая к тишине, к пустынным кривым улочкам, видя в том великую отраду и отдохновение души.
Дальше и дальше уходя в декадентство, в путаные ритуалы ордена богемных эзотериков, Брюсов все еще с болью признавал: да, он покинул коренную московскую жизнь, но к ее старинному теплу тянется от его личности прочная нить:
Это уже 1903 год. В памяти Брюсова мир, «завещанный столетьями», еще очень свеж, еще силен. И он с томительной, сладостной болью ностальгии перебирает его черты, будто потемневшие от времени серебряные перстни, извлеченные из драгоценной шкатулки:
Звучит так, словно мир этот, когда-то ставший постылым, отойдя вдаль, вновь сделался дорог:
Сколько тут неподдельных, живых деталей! Сколько созерцательной меткости! И сколько тоски – по миру, ушедшему в темные трюмы души, но все еще дающему тягучую, сладкую, печальную творческую силу.
Эту честную, «прямую» и… настоящую Москву Брюсова почти никто не помнит, помимо литературоведов. Мало ее. К сожалению, очень мало.
В русскую литературу, в коллективный ум образованного класса врезалось другое. Брюсов первым, или, во всяком случае, одним из первых, стал заполнять мощное, устоявшееся культурное поле Москвы символами и знаками, заимствованными из других культурных полей. Брюсов стремился на сто скачков обгонять свое время, а время это неласково обходилось со старомосковскими традициями, с третьеримством и второиерусалимством древнего города.