Разве кто-то не понимал уже в шестидесятые, что насилие не ведет к правовому государству, а подполье — к свободному обществу? Да и с более практической точки зрения — неужто не видно, что если не находится в стране достаточно людей, способных просто требовать положенного им по закону, то откуда же возьмется огромное множество храбрецов, готовых перестрелять и КГБ, и партаппарат, и добрую толику советской армии? А коли наберется в один прекрасный день достаточно требующих, то и стрелять не придется.
Словом, все это были отговорки, самооправдания. Не мог советский человек заставить себя чего-то требовать у ядерной сверхдержавы. Украсть мог, потребовать — немели губы. Даже просто отказаться с властью сотрудничать — и то не всякий решался. И должен был кто-то делать это у них на глазах, вполне открыто, даже демонстративно, чтобы развеять мистический, иррациональный ужас перед советской властью, ореол ее всесилия. А в этом смысле ничто не могло быть более разрушительным, чем демонстрация ее неэффективности, с одной стороны, и незаконности — с другой.
Да, наконец — а что же еще было делать? Разбрасывать листовки или создавать подпольные «партии» из нескольких друзей могли разве что школьники, но даже и они понимали, что это ни к чему не ведет. Нужны были формы легальной оппозиции, которые позволяли бы объединять и растить независимые общественные силы в стране. А легальные, значит, признающие закон, оперирующие в его рамках.
Между тем, у режима были свои проблемы с законом, которые он никак не мог разрешить со времен революции да так никогда и не разрешил. Прежде всего, потому, что идеология вообще, а марксистско-ленинская в особенности, несовместима с понятием «закон». Идеология — это легенда, миф и поэтому неизбежно противоречива, в то время как весь смысл закона — в его внутренней непротиворечивости. Тем более противоречивой была коммунистическая практика, составляя компромисс между идеологией и реальностью. И что «положено», а что — нет на сегодняшний день, знали только на самом верху. Даже секретные инструкции надо было знать, как истолковывать.
Далее. Задача идеологии — объяснить все на свете при помощи туманных, не поддающихся точному определению понятий; задача закона — определить все максимально точно, не оставляя по возможности никаких лазеек. И как это примирить? Как, например, кодифицировать «диалектический материализм»? Получится нечто наподобие попытки средневековых схоластов точно высчитать, сколько ангелов может поместиться на кончике иголки.
Но самая главная причина несовместимости закона и идеологии в тоталитарном государстве состоит в том, что здесь, по определению, должна главенствовать идеология, а не закон, и коль скоро она не может править через закон, то оказывается над законом, правит как бы из-за его спины. Точно так же, как партия — носитель идеологии — правит из-за спины остальных государственных структур, оказываясь надгосударственным образованием. Учитывая же глобальные цели этой идеологии (а с нею — и партии), закон просто превращался в фикцию, в отрасль пропаганды, рассчитанную на создание привлекательного образа «самого демократического в мире» социалистического государства. Особенно это было видно на примере сталинской конституции, написанной исключительно в пропагандистских целях и оттого исключительно удобной для нас.
Словом, практически закон существовал лишь на бумаге, страна же управлялась бесконечными инструкциями или решениями, ведомственными, государственными, партийными, очень часто противоречившими друг другу и большей частью секретными. Привести все это в единое непротиворечивое состояние было не под силу даже самой партии. Процветало «телефонное право»: звонок партийного босса был новейшим законодательным актом.
Справедливости ради следует сказать, что идеология была точно так же несовместима и с другими сферами жизни, например с экономикой или наукой, и ровно по тем же причинам. Закон, право оказались изначально нашим оружием просто потому, что этим оружием пользовались против нас власти. И мы, надо сказать, отточили его до совершенства, до того состояния, когда любой суд над кем-либо из нас оборачивался поражением властей. Настолько, что, в отличие от сталинских показательных процессов, наши суды проводились максимально секретно, скрывались от публики, насколько это было физически возможно, а если и освещались в печати, то лишь в ответ на «клевету буржуазной пропаганды».