Разумеется, в Ямской слободе – жители поголовно лошадники, и добрый конь у них – предмет постоянных забот и интересов. Катанья были лишним поводом, чтобы полюбоваться выездом соседа, щегольнуть своим, потолковать о статях и ходе гривастых красавцев, а то и сторговать полюбившегося коренника или приплясывающую, просящую ходу пристяжную. Впрочем, пристрастие к лошадям не было уделом одних рогожан: в прошлом в Москве конские состязания – самое популярное зрелище. На них стекались многотысячные толпы, и толки о них, имена победителей надолго занимали воображение москвичей.
Особенную славу стяжали ристалища на льду Москвы-реки, между Москворецким и Большим Каменным мостами. Тот же П.И. Богатырев оставил красочное описание этих состязаний:
«Русский человек любит тройку как что-то широкое, разгульное, удалое, что захватывает как вихрем, жжет душу огнем молодечества. Есть что-то азартное в русской тройке, что-то опьяняющее, – кажется, оторвался бы от земли и унесся за облака… Какой потрясающий крик вырывался из ста тысяч грудей, когда лихая тройка, стройно несущаяся, птицей быстролетной «подходила» первая к «столбу»! Взрыв крика сопровождался оглушительными аплодисментами. Это была какая-то буря народного восторга».
Этот же мемуарист рассказал о некоем крестьянине Лаптеве из Саратовской губернии, приезжавшем в Москву с товаром, – он занимался извозом и останавливался в Рогожской. То был невзрачный мужичонка в лаптях, и сбруя на его лошадях была чуть ли не мочальная, но несколько лет подряд он выигрывал бег, оставляя позади прославленных московских конников на тысячных тройках в серебряной наборной сбруе и с ковровыми санями. «В его тройке, – пишет Богатырев, – словно выразилась вся мощь всего русского народа. Даже сейчас, говоря об этой тройке, я не могу удержаться от восторга, а это было сорок лет назад».
Однако тройка, будучи исконно русской запряжкой, не принадлежит седой старине: она вошла в обиход и сделалась едва ли не национальным символом не ранее XVIII века. В XVII веке езда была в одну лошадь, а если в несколько, то «гусем» – несомненно, из-за узости тогдашних дорог, еле наезженных в один след. Ямщик садился в ногах у седока, а проводник верхом на выносной лошади. Пристяжные, впрягавшиеся в постромки по сторонам коренника, шедшего в оглоблях и под дугой, сделались возможными, когда между главными городами пролегли мощеные государевы дороги и учредилась знаменитая российская почтовая служба, оставившая такой глубокий и нестираемый след в отечественной литературе.
Эти стихи Боратынского переносят нас во времена подорожных, станционных смотрителей, отражают эпоху, когда любое – близкое и дальнее – передвижение вершилось с помощью лошадей. С развитием железной дороги ямщицкая езда постепенно упразднялась, однако на проселках и мощеных дорогах в стороне от крупных городов знаменитый валдайский колокольчик можно было не так уж редко услышать еще в начале нынешнего века. И пишущему эти строки на всю жизнь ярким и гремучим видением запомнилась впряженная в легкую пролетку тройка, в звоне бубенцов и поддужного колокольчика подкатывающая к крыльцу деревенского дома. Тремя взмыленными, потемневшими от пота лошадьми с гривами до колен и распущенными пышными хвостами повелевал могущественный полубог, ямщик Герасим, привезший с железнодорожной станции гостя. Подпоясанный красным кушаком кафтан, круглая шапочка с павлиньим пером, висящий на запястье тонкий ременный кнут, бронзовое лицо с отвисшими, выгоревшими на солнце соломенными усами и яркие светло-голубые глаза ямщика памятны мне и спустя семь десятилетий…
Много позже мне довелось встретиться с Герасимом, когда уже давно не возил он подвернувшихся седоков в уезд (да и уезд был упразднен!) и не было в помине его легких троек, – он одиноко дотягивал век в ветхом домике на безлюдной Ямской улице районного городка, где прошла вся его жизнь, и, пожалуй, только несходящий загар на лице и шее напоминал о былой профессии ссутуленного, полуслепого старика. А я видел его – прежнего.
…Чуть позвякивает бубенцами притихшая тройка. Герасим выпрастывает прядь гривы из-под хомута коренника, приглаживает ему мохнатую челку, придирчиво проверяет всякую мелочь сбруи, тяжи, тугость чересседельника, бросает последний взгляд на подкованные копыта лошадей и, встав ногой на ступицу переднего колеса, легким движением взносится на козлы и берется за вожжи: «Ну, милые!»…