Данайе Караклевой было сорок семь. Она знала, что больше уже ничего не будет. То есть мечты сгниют нераспечатанными. Все кончено. Все подарки, которые она могла получить, она получила. Ее просто привели в этот выдающийся, овеянный дыханием изнасилованного космоса секонд-хенд, сказали «выбирай» и заперли в нем — в секонд-хенде, где уже все было разобрано. И в секонд-хенде, овеянном дыханием изнасилованного космоса, она провела сорок семь лет.
По поводу амурных предложений бытия Данайя Караклева могла бы сказать следующее: я никогда не была уверена в том, что любила тех немногочисленных мужчин, которые — каждый в свое время — трясли над моим трепещущим лоном своими жировыми отложениями. Если Купидон и стрелял в мое сердце, он стрелял холостыми.
Данный тезис ее собственного сочинения был в большей степени похож на факт, чем все эти сплетни об ее вынужденном стародевичестве. Черта с два оно было вынужденным. В крупнорогатом стаде ее учеников в подобных случаях говорилось: «Ага, отсоси…»
Ей нравилось смотреть на россыпь таблеток, особенно кругленьких, похожих на сплющенные жемчужинки. Ей нравилось проезжать в троллейбусе мимо больницы, смотреть на сапфировые окна операционных и представлять себе, как хирург во время операции совершает непоправимую ошибку…
Данайя с папой жили в пятиэтажном доме, возведенном при Никите Хрущеве в пору искусственных, одобренных государством, крушений коммунальных ковчегов. Таких домов в районе Перово, как и на прочих окраинах Москвы, было предостаточно. Их строили из панелей цвета туберкулезной слюны или из серо-розового кирпича. В каждом из этих жилых зданий отсутствовал лифт. Равно как внешняя привлекательность и внутренняя комфортность — все это также отсутствовало. Проще перечислить то, что присутствовало в этих домах: метастазы всех разновидностей рака, лестницы, по которым взбираются на вершину отчаяния, а если сходят — то сходят с ума; гитарные аккорды приблатненных песенок, что некогда исполнялись молокососами, которым суждено было сгинуть без вести в песках Афганистана и в ущельях Чечни. Еще в этих домах присутствовали стены — стены, которых жестоко обманули обещанием того, что они станут скрижалями для дополнительных Божьих заповедей…
Каждый день Данайя возвращалась в этот дом, предварительно завернув на рынок или в магазин, возвращалась с ощущением дыры, ноющей и зудящей в самом центре ее анатомии…
Из окна кухни квартиры Караклевых был виден вход в подземку. В утренние часы пик, перед тем как отправиться на работу в школу неподалеку, Данайя цедила скверный растворимый кофе, наблюдая в окно темную человеческую массу. Масса внедрялась в подземелье, переминаясь по-пингвиньи. Лица невыспавшихся людей — особенно в зимние утренние сумерки — выглядели зловеще одинаково, лишенными черт, будто шляпки гвоздей анфас.
Речь Данайи была такой же странной, как и ее зрение. Ее речь понимали только портреты классиков на стенах классной комнаты, и то не все. В Максиме Горьком, например, она сомневалась. Что касается ее учеников — так те просто стонали. Или матерились. Кто — тихо, кто — громко, у кого на что хватало духу. В школе Данайю держали за то, что она казалась кем-то вроде зверя, занесенного в Красную книгу. Широкорылой, бородавчатой косулей, к примеру.
— Район Перово — Юго-Восточная окраина Москвы — еще в начале двадцатого века представлял собой скопище болот, испускающих удушливые газы, царство ядовитых грибниц и произвольно пересекающихся тропок, по которым было опасно ходить в одиночку… — Так начинался диктант, сочиненный Данайей для проверки грамотности учеников, пришедших после летних каникул с проветрившимися головами. Заканчивался он так: — А теперь, йобана в рот, здесь живете вы, юные шлюшки и неугомонные мастурбаторы…
Проговорив это в мозгу, Данайя растягивала бледные губы в подобие многозначительной улыбки и начинала диктовать другой текст — фальшивый, одобренный пидорами из Министерства образования: — Весной лес пробуждается от трели, прели, дрели, троллей и прочей дребедени…
Ее папа, который научил ее замысловато изъясняться, умирал от рака… Да, Иннокентий Караклев обожал эффектные фразы. И свою дочь он научил эти фразы обожать. В результате речь обоих Караклевых была так же неуместна в районе Перово, как органная фута в курортной шашлычной.
Наблюдать за умиранием папы было невыносимо. Жить и наблюдать такое Данайя считала невыносимым. Но черта с два она считала свою жизнь хуже смерти. Она была убеждена, что может жить и без будущего. Как-нибудь. Она хотела, чтобы исчез папа. Именно исчез — как икота, которая, неизвестно откуда взявшись, помучила, помучила, потом раз! — вдруг исчезла, непонятно как и куда. Папа, — так она думала с детства, — не предназначен гробу. Она отвергала мысль о его разложении в духоте и темноте. Ее папа не может стать скелетом. Так думала Данайя раньше. Урна с серым порошком также не могла изготовиться из ее папы. Но Иннокентий Караклев умирал — источал запахи разложения и ежедневно посылал дочь своими капризами в нокаут…