Читаем Москва под ударом полностью

Профессор Коробкин не верил, что может гипербола ассимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, – он «бабца» не любил); даже он не спросил:

– Анна Павловна, – как вы?

– Ну, что?

В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность – пофыркивал; он не любил прославленья покойников, – всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых – поминал; а покойников – нет, как начнут перед ним:

– Ах, какой был покойник. Он – в фырк:

– Был – пропойцей, в корне взять! И умолкали, потупившись.

____________________

Там и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка – живой; муравьями покрылась она.

Вертопрашило.

– Папочка, – где вы?

Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.

– Пора!

Нос же – взаигры:

– Это девчурка моя?

– Чай простыл. Приближалась: такой акварелькой.

Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:

– Да-с, – Анна Павловна, – там как-нибудь уже!

– Ну, – посмотрел на часы, – я пошел.

Весь задетился: Наде.

<p>12</p>

Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:

– Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь.

Наденька слушала, глазки сощуря.

– А, – на-те. Присел он:

– Оглоблею… Руки развел:

– …долбануло меня.

Глазки – малые, карие – в муху уставились.

– С этой поры… К мухе – носом:

– …и шумы в ушах.

– Бедный папочка!

– Ти-ти-ти-ти, – подкарабкался к мухе. И – цап.

Он восьмерку мгновенную вычертил носом.

– И всякие дряни.

Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт; котелок – на затылке.

– Самбур, говоря рационально, – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.

Припустился бежать.

За ним – Надя; в глазах у нее отражались испуги за папочку:

– Вы – заработались.

– Да-с: долбануло. Мотнулся.

– И – случай с бабцом, как оглобля… И Митенька. Руки и ноги развел; зонт – под мышку!

– Подумали – в вате; а вату и вынули.

– Бедненький, милый!

– Коробки шатают!

– Какие коробки?

– Шатаешься, точно кубарик.

Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:

– Бьет тебя жизнь! Обласкала корявого папочку.

– Полноте!

Хмарило: жар – размарной; солнце – с подтуском; дымчато-голубоватые просизи – взвесились; в воздух.

– Все – сломано: соединение двух – проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.

– Да-с, – да-с!

– Аппараты сознанья ломаются.

Бросил он взгляд на себя:

– Да и – мой! На нее:

– Да и – твой.

И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.

– Вы, – осторожнее.

– Ась?

– Да – собака: кусается, может быть.

Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес. Спотыкнулся о кочку:

– Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?

И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.

– Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…

Горизонты стояли изруганы громом.

Под черепной коробкой сознанье распалось: мирами: да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.

– Чушь.

Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.

Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин – закон.

Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.

И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких или эдаких»), – выйдя из сферы законов за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.

В «каппе» сгорает «Коробкин»!

Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» – звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.

– Не пойти ли к врачу?

– Дело ясное.

Перейти на страницу:

Похожие книги