С баней - правда, не алексеевской, а в кировском лагере, где Юлий Дунский отбывал первую половину срока, - связано и такое воспоминание. Женскую бригаду возглавляла там молодая красивая татарка Аля Камалова. Была она очень целомудрена и стеснительна: даже в баню вместе со своими девчатами не ходила. Для нее, как для лучшего бригадира, топили отдельно. Об этой ее особенности знал весь лагерь. И один из блатных побожился, что увидит ее голую. Заранее залез в кадку с теплой водой, затаился, а когда Аля разделась и приготовилась мыться, вор вынырнул из кадки - как чертик из табакерки. От неожиданности и испуга девушка совсем лишилась соображения: в панике выскочила за дверь и как была голышом помчалась через всю зону в свой барак.
(В фильме "Затерянный в Сибири" это комическое происшествие превратилось в драматический эпизод: там блатные пытаются изнасиловать в бане начальницу санчасти).
Блатные публика пакостная, с совершенно опрокинутой моралью. На штрафняке это стало мне еще понятнее. Хотя здесь они были не так опасны - очень жесткий режим Алексеевки разгуляться ворью не давал.
В массе своей они смекалисты, находчивы, и, как я уже упоминал, даже артистичны. Встретив меня, идущего по зоне с котелком картошки, пожилой аферист Кузьменко мгновенно сориентировался по офицерскому кителю, который был на мне, и доверительно спросил:
- Товарищ, как военный человек военному человеку - где взяли картошечку?
Картошечку принесли ребята из-за зоны. А о разговоре этом мне напомнила реплика Гусмана в Думе: "Владимир Вольфович, как православный человек православному человеку..."
Если вор хотел войти в доверие к фраеру, он при знакомстве выдавал себя за его земляка:
- Ты из Тулы? (Воронежа, Киева, Владивостока и т.д.) И я... Я на Кирова жил, а ты?
Улицы Кирова, Ленина, Сталина, а также Красноармейские и Октябрьские имелись во всех городах Союза. А у землячка легче выпросить луковицу из посылки или даже шматок сальца.
О живости воровского ума свидетельствует и их язык. (Опять я вступаю в спор с латвийским ненавистником фени - см. примечание к гл. "Церковь").
Почему лезвие безопасной бритвы называется "писка"? Есть на фене глагол "пописать" - изрезать в кровь. Второе название лезвия - "мойка". "Пополоскать" - значит обворовать, потихоньку прорезав карманы. По-моему, тоже очень образно. Наган называется "нагоняй". Разве плохо?.. Ну, "лохматка, косматка, мерзавка" - о вожделенном и трудно доступном предмете - это уже послабее. Зато как играет феня словами! Самоназвание этого народа "жуковатые". Отсюда игривое "жуки-куки", а там уж и "коки-наки" - переиначенная ради смеха фамилия знаменитого летчика.
Что-то детское есть в воровской дразнилке: "Черти, черти, я ваш бог: вы с рогами, я без рог". (Напомню: воры - люди, а мы, все остальные - черти, рогатики). А в страстной божбе "Руби мой хуй на пятаки!" мне слышится что-то шекспировское. Как и в крике отчаянья: "Ну что мне делать? Вынуть хуй и заколоться?!."
Этимология некоторых выражений мне не ясна. Про испугавшегося - независимо от пола - говорили: "А, замынжевала, закыркала!" Может быть, цыганское? Надо бы проверить... Непонятно, а выразительно.
Любопытно, что песни которые слагали и пели воры, чаще всего обходились без фени и мата. Любимый жанр - трагически-романтическая баллада. Например, про отца прокурора, узнавшем родного сына в молодом воре, приговоренном с его помощью к расстрелу. Или такая:
Я буду являться к тебе привиденьем,
Я буду тревожить твой сон
Тогда ты увидишь кровавые раны
И вспомнишь преступный закон.
Одну, услышанную на Алексеевке, приведу полностью:
Луна озарила зеркальные воды,
Где, деточка, гуляли мы вдвоем.
Так тихо и нежно забилось мое сердце
Ушла, не спросила ни о чем.
Я вор, я злодей, сын преступного мира,
Я вор, меня трудно любить.
Не лучше ль нам, детка, с тобою расстаться,
Друг друга навек позабыть?
Пойми, моя детка, что я ведь не сокол,
Чтоб вечно по воле летать,
Чтоб вечно тебя, моя милая детка,
Ласкать и к груди прижимать.
Гуляй, моя детка, пока я на свободе,
Пока я на воле - я твой.
Тюрьма нас разлучит, Я буду жить в неволе,
Тобой завладеет другой.
Я срок получу и уеду далеко,
Далеко - быть может, навсегда.
Ты будешь жить богато, а может, и счастливо,
А я уж нигде и никогда.
Я пилку возьму и с товарищем верным
Решетку в окошке пропилю,
Пусть светит луна своим продажным светом
К тебе я, моя детка, убегу.
Но если заметит тюремная стража
Тогда я, мальчишечка, пропал:
Тревога и выстрел, и вниз головою
Сорвался с карниза и упал.
И кровь побежит непрерывной струею
Из ран в голове и на груди.
Начальство придет и склонится надо мною
О, как ненавистны мне они!
В больнице у Газа, на койке больничной
Я буду один умирать,
И ты не придешь с своей лаской привычной,
Не станешь меня целовать...
В ходу были и романсы, которые пели еще наши мамы и бабушки с небольшими переделками. Начиналось по-старому:
Не для меня цветет весна, не для меня Дон разольется,
И сердце радостно забьется восторгом чувств не для меня...
Перечислив еще несколько недоступных ему радостей, в т.ч. "деву с черными бровями", лирический герой объяснял: