Сказано, сделано. Мы не будем входить в подробности туалета кухарки и раскрывать тайны ее наряда. Довольно сказать, что, употребив на свою особу несколько ковшей воды, прибегнув к помощи чего-то, бережно спрятанного в двухвершковое зеркальце, кухарка изменяется совершенно. Точно сказочный Иванушка-дурачок, который, бывало, влезет в одно ухо Сивки-бурки-вещей каурки дурнем и неряхой и выйдет из другого молодец-молодцом, – так и кухарка, снарядившись, молодеет на десять лет, прибавляет себе красы столько, что и узнать ее нельзя. Та ли эта Акулина, которая давеча, раскрасневшись от жару, со следами хлопот около печки на лице и на руках, с засученными по локоть рукавами, в затасканном фартуке суетилась за стряпней? Та ли эта Акулина, которая, накинув на плечо старую кацавейку, бежала утром на рынок и потом, вовсе неграциозно склонившись на бок, несла из лавочки ведро воды и кулек с угольями? Нет, она переродилась, лицо ее побелело, на щеках появился румянец первого сорта, на голове кокетливо повязана шелковая косынка, из-под которой еще кокетливее выказываются косички волос, лоснящиеся, как стекло; новое ситцевое платье резко бросается в глаза яркостью цветов и пестротою узоров; на плечах, сверх платка, обнимающего шею, накинута удивительная красная или голубая шаль, такого ослепительного цвета, какой только может произвесть искусство Купавинских фабрикантов, шаль, которую и можно встретить единственно на кухарках; а что за башмаки у Акулины Ивановны: козловые, со скрипом, который слышен издалека, деланы на заказ, заплачены три четвертака и просторны до того, что надевай хоть три пары чулок, а в них еще найдется место для ножки какой-нибудь барышни, вскормленной на булочках и сливках… Такие башмаки и шьются только для одной Акулины Ивановны с подругами и составляют предмет тайной зависти для многих подмосковных «умниц», которые щеголяют в котах [род теплой обуви] с красною оторочкой и с медными подковками.
Кухарка охорашивается еще раз перед зеркальцем, приглаживает косички, берет в руки вчетверо сложенный белый миткалевый платок и стоит несколько минут, полная сознания собственных прелестей, любуясь ими, а еще больше ослепительным своим нарядом, и в маленьком раздумье, что ей теперь делать. Ведь она уж не просто кухарка, а подымай выше, не целый век возилась с горшками да с ухватами, а также видела добрых людей и от них не отстала; и летами еще не перестарок какой-нибудь: всего-то…
Но лета кухарки более или менее покрыты для зрителя мраком неизвестности, и наше дело сторона.
Вот принарядилась Акулина Ивановна и сама знает, что стала не хуже других, да все-таки чего-то недостает ей для полноты счастья. А чего бы именно? Полюбоваться ею некому, ласковое слово сказать, что вот, дескать, точно принцесса какая, Миликтриса Кирбитьевна, а не Акулина Ивановна… Сидишь в четырех стенах, и живой души нет кругом тебя. Одна- одинешенька. Ты да Васька только и живете в кухне; да что Васька – кошка, как есть кошка, и понятия никакого не имеет…
Но пока эти думы носились в воображении кухарки, ее любимец Васька, все время нежившийся на окне против солнышка, вспомнил ли он вследствие требований желудка, что в эту пору обыкновенно накрывают на стол, с которого ему всегда сходит подачка, или среди сонных грез какой-то тайный голос шепнул ему, что кухарка имеет не слишком выгодное мнение о его понятливости, – неизвестно по какой из этих двух причин, только Васька встал, живописно сгорбился, потянулся лапками, замурлыкал и сел, любопытно устремив глаза на разряженную свою хозяйку. Что он любовался ею, созерцал красную шаль и казистое платье, – это было видно из его взглядов и свидетельствовало о развитом в нем чувстве изящного. К сожалению, Акулине Ивановне некогда было обратить внимание на эту кошачью любезность и вознаградить за нее Ваську куском говядины или хотя погладить по голове. Недоумения ее кончились, она решилась поступить точно так же, как поступала всегда в подобных случаях: если нельзя идти со двора, то очень можно побывать на дворе; нельзя оставить дом, но выйти из кухни никто не мешает. Дело в том, что необходимо «людей посмотреть, себя показать».
И вот она на крыльце. Яркость ее наряда спорит с блеском лучей солнца; башмаки скрипят на славу; кончики головной косынки распущены необыкновенно ловко. Но на дворе нет никого. Верно, все обедают или отдыхают после обеда. Нет ни Маланьи, кухарки, что живет в верхнем этаже, у старика-француза, и умеет говорить по-немецкому; ни Прасковьи, которая няньчает детей у Петра Ивановича и за что-то каждый день ссорится со своей дородной барыней; не видать и Аксиньи, которая недавно сшила себе салоп; нет и повара Ивана, что нанимается у Чувашиных во флигеле и всякий раз обсчитывает своего барина, даром, что тот – сам пальца в рот не клади; и кучер Матвей, верно, завалился где-нибудь на сеннике… Нет никого! В другом доме хоть бы за ворота вышла, немножко развлекла бы тоску-скуку, а здесь нельзя: проезжая улица, скажут, что, мол, за вывеска такая стоит. Надо же и амбицию знать.