— Ты, друг, не думай, что мой батька святоша какой-нибудь. Бога-то он почитает, а для царя ружьишко готовит, по митингам ходит, собирается у помещиков землю оттяпать, против социализма тоже не возражает.
— Моя вера социализму не помеха! — резко оборвал сына старик. — Христос сам первым социалистом был, всеобщую любовь и братство проповедовал.
Петр сразу загорелся и пошел в наступление:
— Какое братство, батя? Какую всеобщую любовь? Христос учил любить врагов своих, учил терпеть и покоряться всякому начальству. А кто наши враги? Кто начальство наше? Буржуи, помещики, цари да министры и прочая сволочь. Значит, ты обязан любить их? Лизать им пятки? Гнуть шею? А они с тебя будут шкуру драть…
Старик нахмурился и сердито погрозил сыну пальцем:
— Но-но, ты не очень завирайся! Как может Христос против народа идти? Где оно, это самое, указано?
— В священном писании, батя, в евангелии, — продолжал напирать Петр. — Мы призываем к восстанию, к революции, а Христос — к терпению и покорности. Откуда ты взял, что он первый социалист?
— На митинге эсеры говорили, — покосившись на икону, ответил старик.
С каждой минутой он все больше мрачнел. Густые, ершистые брови сдвигались над переносицей.
Сережка молчал, весело поглядывая то на отца, то на брата. А Петр не унимался:
— Христос, скорей, соглашателем был, папаша, оппортунистом, а не социалистом. Он хотел помирить бедных с богатыми, угнетенных с угнетателями, овец с волками, а награду обещал на «небе», которого и в природе-то не существует. Все это господские сказки, батя, для темного народа выдуманы, а ты перед ним, — Петр ткнул пальцем в сторону иконки, — на коленях стоишь, лбом пол прошибаешь…
Отец вскочил с сундука и трахнул кулаком по столу.
— Цыц ты, богохульник! Врешь ты все! Как это можно, чтобы Христа не было? А кто сотворил всю эту карусель? — он сделал широкий жест над головой.
«Какая страшная сила религия, — думал я, слушая горячий спор отца с сыном, — как велико еще невежество народа и как слепа вера в богов и чертей! Впрочем, в этом нет ничего удивительного: отцы духовные веками держали в плену живую человеческую мысль, жгли на кострах инаковерующих, сеяли мрак и невежество».
В детстве и ранней юности я на самом себе испытал ослепляющую силу суеверий и многое мог бы сказать дяде Максиму. Но сейчас я не хотел раздражать его и сводить весь разговор к вопросам религии. Незаметно сделав знак Петру, я обратился к взволнованному старику:
— Скажите, дядя Максим, почему вас так земля беспокоит? Вы же рабочий, а не крестьянин?
Тот живо повернулся ко мне.
— Так-то оно так, мил человек, руки у меня, положим, рабочие, вот они, — он показал мне свои бугристые ладони и крепкий, как камень, кулак. — Хороши? Можно сказать, не руки, а крюки. А вот душа-то у меня мужицкая, крестьянская, к земле тянет. Из деревни на фабрику к Прохорову я по нужде ушел, потому — развернуться негде. Там у нас брательник остался да дочка старшая, а земля — ошметки одни: там клочок, здесь клочок, а промеж господская влезла. «Ты, говорит, в объезд гони», — а объезд десять верстов да обратно столько. Пока туды-сюды смотался — и день кончился. Когда ж работать-то? Эсеры правильно говорят: земля ничья, — стало быть, общая, божья земля. Надо ее, матушку, захватить да и поделить поровну, по душам то есть.
Я хотел было продолжить разговор, надеясь доказать старику, что при уравнительном землепользовании в деревне опять начнется классовая борьба, опять появятся свирепые эксплуататоры-кулаки, начнут душить бедноту и, конечно, никакого социализма на деле не получится.
Но тут распахнулась дверь и с кипящим самоваром в руках вошла Арина Власовна. Сережка бросился навстречу и, выхватив из ее рук самовар, ловко поставил его на середину стола.
Вскоре мы уже все сидели за столом и с удовольствием пили горячий чай. Разливала мать семейства.
Разговор тотчас возобновился и стал общим. Даже мать изредка подавала реплики, неизменно поддерживая в споре мужа и осаживая ребят.
К концу чаепития явился младший сын, Мишка. Это был крепыш лет тринадцати, с горячими, карими, как у матери, глазами, белобрысый и низенький, как отец, почти квадратный, похожий на пенек. Он живо подбежал к столу и, вынув из кармана горсть медных монет, торжественно разложил их перед матерью:
— Получай, мать, от трудящегося человека!
— Деньги принес? — удивилась та, пересчитывая медяки. — Тридцать восемь копеек? Вот сокол ясный! — Но, глянув в лицо мальчика, она вдруг ахнула — О матерь божья, опять глаз подбитый! Ну что нам с ним делать, отец?
Мишка отвернулся и сердито буркнул:
— А я ему два подбил, пусть не лезет, черная сотня!
— Правильно, братишка! — со смехом поддержал Сережка. — Спуску никому не давай! Поди, с Федькой поцапался?
— С ним, — подтвердил Мишка. — Он меня голоштанником обозвал, а я его буржуёнком, черносотенцем. Он за царя, а я против. Ну и пошла война!..
— Он ведь большевик у нас, — подмигнув мне, пояснил Петр. — Нашу, большевистскую печать разносит.
— А то нет? — задорно вскинув ершистую голову, отозвался Мишка. — Вот она, пожалуйте вам!