Итак, кого пишет художник? Он пишет короля и королеву Испании – судя по размеру холста, в рост. Они, должно быть, позируют, стоя перед ним. Но в зеркале на стене их расползающиеся тени – поясные. Маленькая инфанта Маргарита, очаровательное дитя, в окружении свиты фрейлин, карликов, воспитательницы – карлицы Барболы, которая демонстрирует нам свой орден. Инфанта пришла к художнику посмотреть, как он пишет папу с мамой. Инфанта захотела пить, и фрейлины-менины, прекрасные, как цветочная клумба, подают ей в красной ароматической глине воду. Это все прекрасно, но на самом деле художник Веласкес пишет всю группу на переднем плане, с девочкой в центре, а тени – в зеркале за их спинами, и мы не сразу видим их, а потом. Скорее уже мы видим расползающуюся кляксой фигуру начальника внутренней охраны в проеме двери.
Пишет эту картину в картине он на большом холсте, а перед ним – смонтированное из фрагментов зеркало в стене. Невидимое нами зеркало, оно отражает композицию «Менин». Дотошные исследователи этого шедевра живописи (а это, несомненно, шедевр) клянутся, что Диего де Сильва Веласкес никогда не писал парного портрета Филиппа IV и его супруги Марианны Австрийской. И тогда мы можем сюжет композиции представить иначе. Веласкес пишет свой портрет, и что на холсте – нам неизвестно. Его обступают те, кто всегда были ему моделями, то есть он рассказывает нам о главном. Он – Веласкес (а это имя, как имя Шекспира, нарицательное) – пока стоит перед мольбертом и держит в руках кисть. А вот его мир, его модели и герои. В жизни иерархия одна: он в своей мастерской зажат между королями и охраной, а вокруг хрупкие и трогательные люди-тени, люди-куклы, застывшие в строгом церемониале жизни. Но он Диего Веласкес – волшебник, и в его руках волшебная палочка, и он назначает свой порядок. И тогда на первый план выходят дети, карлики, фрейлины, собаки. А сильные мира сего? Они лишь тени зазеркалья. Веласкес знает себе цену и знает свои ценности. Их – в игре зеркал – он оставляет нам навеки рассказом о себе, своей жизни – внешней придворной и глубоко скрытой, свободной.
Эпиграфом к «Менинам» могут быть слова Пушкина: «Я воды Леты пью, мне доктором запрещена унылость». Так писал Пушкин, связанный унизительной придворной службой, тонко унижаемой владыками, «невыездной». То же было и с Веласкесом: он дважды бывал в Италии под присмотром шпионов, с семьей, оставленной в залоге. Веласкес был удивительно, абсолютно свободен и в том, что писал, и в том, как писал (несмотря на заказы). Он единственный (кроме Гойи в XIX веке), кто написал обнаженную натуру, лучше которой в живописи нет. И тоже с зеркалом – вторым «я» натуры. Прекрасное гибкое молодое тело, созданное для танца, для гармонии художественного воплощения, сама Терпсихора. В зеркале отражение, ничуть не отвечающее волнующему чувственно-одухотворенному совершенству линий талии, бедра, целомудрию плеча, пучка волос и затылка. Из зеркала смотрит на нас краснолицая вульгарная прачка, крестьянка Дульсинея, не мечта гордого рыцаря, но вполне реальная трудовая девушка. Перед зеркалом наших очей – одно, в зеркале Амура – не иное, но противоположное.
Альбрехт Дюрер перед строгим вопрошением зеркала подвергает себя настоящему психоанализу. Во всех книгах, исследованиях, упоминаниях о Дюрере всегда возникает отдельной темой его мюнхенский автопортрет 1500 года. Действительно, это портрет совершенный по технике, теплый, золотисто-умбровый. Вспоминается анекдот, рассказанный Джорджо Вазари, о том, как Беллини просил Дюрера показать ему кисточку, которой Дюрер пишет волосы. Лицо анфас по канону «Спас Златые власы», с тремя прядями золотых волос на ясном высоком челе. Глаза цвета меда, одухотворенное лицо Мастера. Он – Мастер, творящий шедевр с отсветом Демиурга. Современников такой подход к себе бесил, но что с них взять? И сегодня все то же самое. Дело в Мастере. Дело все в том, что он-то знает, что сотворен «по образу Его и подобию». Знает, что соответствует замыслу Мастера-Творца о человеке. Вот беда – он слаб, нервичен, неуверен. Это голова в его автопортрете с тремя золотыми прядями, а он кутается в беличий халат, край которого теребит напряженными нервными пальцами. Так на этой картине выражена рассеченность души гения, все равно какого века.
И у Веласкеса, и у Дюрера, и у Ван Гога, и у Леонардо да Винчи, и у Рембрандта в поэтических автопортретах взгляд-наблюдение со стороны имеет три различные точки: взгляд-наблюдение со стороны, не мной, зеркалом; Я – в оценке самого себя; Я – обращенный к оценке тех, кого Пушкин называл «эти, те, те, те и те, те, те».