Он повторил эту фразу еще несколько раз, как будто не мог от нее отделаться. И всякий раз, когда говорил, весь передергивался, словно его знобило. Хотя он ведь по-прежнему сидел в пальто, а иней на его очках, что уменьшали его глаза втрое, уже почти совсем оттаял. Вскоре он и вовсе закрыл глаза, но и с закрытыми глазами продолжал громко повторять: «Да-да, да-да». Или еще: «Ну да».
Если бы он там, на своем замусоленном кресле, заснул, мы бы, наверно, встали, выключили свет и ушли. Но он время от времени все повторял и повторял свое «да-да» или «ну да», и свет продолжал гореть, и эти его слова удерживали нас на кровати, где мы все трое сидели рядком. И поскольку уйти мы не могли, Атаман с Ангелом начали целоваться. И так долго целовались, что в конце концов повалились на кровать. Сперва я еще видела их ноги рядом со своими на желтом ковровом покрытии, а потом их ноги выскользнули из ботинок, и рядом с моими ногами остались только ботинки, две пустые пары обуви, а ноги их исчезли, и они любили друг друга прямо у меня за спиной, очень тихо. Пиджак Атамана накрыл лампочку на ночном столике, и тут старик упал на колени у моих ног. На мне были нейлоновые чулки. Он начал лизать эти чулки, вернее, мои коленки под чулками, и то и дело вскрикивал, будто его режут тупым ножом. Колени у меня дрожали, да так сильно, что старик то и дело промахивался и лизал языком воздух, но все равно кричал, а потом вдруг перестал. Он снял с себя очки, протер стекла постельным покрывалом, снова надел. Потом уселся обратно в кресло. Немного погодя он сказал:
— Надоела мне эта симметрия.
С этими словами старик встал, взял часы, что стояли на комоде аккурат посередке, переставил их левее и снова сел. Часы громко тикали, Атаман с Ангелом любили друг друга совсем беззвучно у меня за спиной, часы всё тикали, потом где-то на улице грянули колокола церкви: бим-бам, бим-бам… Часы показывали три минуты четвертого, а колокола только-только отбили три часа. Старик рассердился на свои часы: неточно идут. Он распахнул окно и вышвырнул часы на улицу. Теперь в комнате ничего не тикало, только шуршали на ветру занавески, и вместе с порывами сквозняка в комнату залетал снег. Ангел и Атаман уже тихонько дрожали от холода. Я встала, но у меня почему-то тут же подломились коленки. Ухватившись за жирный подлокотник кресла, я снова поднялась. Подлокотники жирного кресла совсем прохудились, обивка на них протерлась. Должно быть, он всегда вот так сидел, глядя на кровать, а потом, когда ложился, глядел на кресло. Когда выходил за порог, кресло и кровать оставались у него за спиной, когда возвращался и поворачивал выключатель, кресло и кровать его встречали. Атаман с Ангелом оделись и затворили окно. Провожая нас, старик взял с тарелки один из пожухлых бисквитов, сунул в рот и запер за нами дверь. Внизу, в снегу, валялись его часы.
Одеваясь, Ангел сунула свои трусики в карман пальто. Сейчас, когда мы подняли часы, чтобы послушать, идут ли они, мы увидели, что по ногам у Ангела на берлинский снег капает кровь. Часы все еще тикали.
— Вот и нету бриллианта, — сказал Атаман, поднял часы и сунул в карман куртки.
Сквозь снег и ветер мы побрели обратно к нашему женскому общитию. По пути Атаман с Ангелом снова целовались под покровом темноты, а часы в куртке у Атамана упрямо тикали: тик-так, тик-так.
После того как Ангел потеряла свой бриллиант, жена нашего коменданта-коммуниста, Голубка, помогла ей найти квартиру, за девяносто марок в месяц, в Кройцберге.
[12]Ангел хотела, чтобы и я вместе с ней туда переехала. Подхватив два своих чемодана, мы пошли на новое место жительства. Чемодан у Ангела был огромный, сама она маленькая. С этим чемоданом она шла по снегу, и ее правая нога оставляла более глубокий след, чем левая.