Комендантша общежития была гречанка, мадам Гутсио. Все турецкие работницы без церемоний называли ее «мадам Гусо». Четыре года назад она в одночасье, за одну ночь, поседела: ее спутник жизни скончался в собственной машине от инфаркта, увидев наезжающий на него грузовик. Гутсио носила тогда под сердцем его ребенка, которого после рождения оставила у матери в Греции, откуда сама вынуждена была бежать в Германию, потому что она была коммунистка. По вечерам она то и дело звонила в Грецию, ее сестра и муж сестры тоже были коммунистами, и она боялась, что греческая хунта черных полковников бросит их обоих в застенки. Она приходила ко мне в комнату и сообщала:
— Говорила сейчас со своей сестрой и ее мужем. — И, стоя в дверях, подмигивала мне, дожидаясь, пока я подмигну в ответ. После чего изрекала: — Ну ладно, пойду к своим Кафке и Камю.
Я любила мадам Гутсио, она дала мне книгу Кафки по-немецки, с большим портретом автора. Читая эту книгу, я снова и снова вглядывалась Кафке в лицо и представляла себе высокого, стройного, черноволосого мужчину, лихо отбивающего американскую чечетку — степ. По вечерам, выключая свет в комендантской, мадам Гутсио говорила мне:
— А теперь, сахарная моя куколка, пойдем к нашему Кафке.
Она шла к своему Кафке, я к своему. Комнатка переводчицы напоминала монастырскую келью: узкая койка, стол, стул, торшер, у стены шкафчик. За окном мчались по автостраде машины, и только временами, когда в их потоке случался перебой, я слышала, как мадам Гутсио перелистывает за стеной очередную страницу своего Кафки.
В общежитии было шесть этажей, на трех верхних жили турецкие работницы, три нижних почему-то пустовали. Когда по автостраде на полной скорости проносились машины, окна на трех первых этажах гремели гораздо сильнее, чем на трех верхних. Заводская дирекция объявила, что нижние этажи предназначаются для семейных пар и скоро будут заселяться. Семейные пары прибыли самолетом, я отводила их на работу, объясняла, что нужно делать, сопровождала к заводскому врачу. Когда я переводила, мастер стоял справа от меня, супружеские пары слева. Говоря по-немецки, я, конечно же, каждое предложение начинала с извинений. Поворачиваясь направо, я говорила мастеру «извините». Поворачиваясь налево и говоря по-турецки, я и не думала извиняться.
Рабочие говорили:
— Скажи мастеру, я хочу в точности знать…
Поворачиваясь направо к мастеру, я переводила:
— Извините пожалуйста, но он хочет в точности знать…
Когда я переводила в кабинете заводского врача и тот ненароком ронял какую-нибудь бумажку, я говорила:
— Ой, извините пожалуйста.
— Пожалуйста-пожалуйста, — отвечал мне врач. Потом наклонялся поднять свою бумажку, я наклонялась одновременно с ним, и мы сталкивались лбами.
Я снова говорила:
— Ой, извините пожалуйста.
Если на двери было написано «От себя», а я по ошибке тянула ее на себя и дверь не подавалась, я говорила вахтеру:
— Ой, извините пожалуйста…
Как-то раз я сидела в комендантской, в задумчивости подперев голову рукой и не замечая, что уже стемнело. Вошла мадам Гутсио, включила свет, я вздрогнула и сказала:
— Ой, извините…
Рука мадам Гутсио застыла на выключателе, а сама она спросила:
— За что ты извиняешься?
— Ой, правда, извини, — отозвалась я.
— За что ты извиняешься, куколка моя сахарная?
— Да, правильно, извини.
— Ты перестанешь извиняться или нет?
— Хорошо, извини.
Гутсио села против меня и сказала:
— Извини пожалуйста, но почему ты при каждом слове извиняешься?
— Извини, я больше не буду извиняться.
— Извини, сахарная моя, — сказала Гутсио, — но ты опять извиняешься.
— Да, извини, я не хотела, я больше не буду извиняться.
— Ты больше не извиняешься, и точка!
— Хорошо, я больше не извиняюсь, извини.
Гутсио покачала головой и проронила:
— Куколка, сахарная моя, ох, не нравится мне, что ты все время извиняешься.
И новые рабочие, совсем еще не знавшие немецкого, вскоре от меня этим словом заразились, переиначив его, правда, на свой лад во что-то вроде «звените». Они сидели за станками, между станками прохаживался мастер, и когда надо было о чем — то мастера спросить, они громко кричали «Звените!», словно это имя мастера. Вскоре уже все рабочие поголовно иначе как «Звените» мастера не называли. Мастер сидел в стеклянной выгородке, рабочие стучали по стеклу, кричали «Звените!», а он, прочитав по губам это слово, вставал и шел вместе с ними к станку, посмотреть, в чем дело, — а я в один прекрасный день вдруг взяла и перестала извиняться.
Было по-немецки одно слово, которое казалось мне слишком жестким, приказным, — слово «должен». Поэтому фразу «Вы должны сделать то-то и то — то» я переводила рабочим помягче: «Сделаете то-то и то-то». Но когда мастер спрашивал меня: «Вы сказали им, что эту рукоятку они должны тянуть на себя легонько?», я, по-немецки, ему отвечала: «Да, конечно сказала: эту рукоятку они должны тянуть на себя легонько». То есть из турецкого языка я слово «должен» могла устранить, а из немецкого нет.