Известная связь между воротами и женской половиной города, надо сказать, существовала спокон веков, но лишь в той мере, в какой мужчины использовали мост для того, чтоб бросить проходящим мимо девушкам какую-нибудь любезность или высказать, развеять или пережить тут, в воротах, свои любовные восторги, сомнения и горести. Не один из них за тихим пением («для души»), или в клубах табачного дыма, или просто в безмолвном скольжении взглядом по струям бегущей реки провел здесь в одиночестве долгие часы, а то и дни в уплату той подушной подати волшебным чарам, которой облагаются все смертные за редким исключением. Не одной паре соперников довелось разрешить здесь любовный спор, не одна любовная интрига была здесь задумана. А сколько говорили и мечтали здесь о женщинах и о любви, сколько разгорелось и угасло страстей! Все это было, но женщины никогда не останавливались и не присаживались в воротах, ни христианки, ни тем более мусульманки.
В воскресные и праздничные дни теперь все чаще появлялись в воротах краснолицые кухарки, перетянутые в талии, со складками жира, вылезающего из-под тугих корсетов, стеснявших дыхание. Они приходили в обществе фельдфебелей в тщательно вычищенных мундирах с блестящими металлическими пуговицами, красными галунами и эмблемами стрелковых частей на груди. Будничными вечерами на мосту прогуливались чиновники и офицеры со своими женами, останавливались в воротах, разговаривали на своем непонятном наречии, громко смеялись и вели себя с независимой вольностью.
Эти праздные, беспечные и смешливые женщины всем кололи глаза. Поначалу они повергали в смущение и ужас, но постепенно стали и к ним привыкать, как привыкли, так и не приняв, ко многому другому.
И все-таки можно сказать, что все изменения на мосту были относительно мелкими, поверхностными и недолговечными. Глубокие и важные перемены в психологии и представлениях людей, а также во внешнем облике города не затронули моста, как бы обошли его стороной. Казалось, древний белый мост, без единой царапины и ссадины вынесший на себе тяжесть трех веков, и под «этим нынешним государем» пребудет неизменным и выстоит в половодье новшеств и реформ, как не раз выстаивал в былые времена под натиском всесокрушающих разливов и выныривал из мутной пучины поглотившей его разъяренной реки незапятнанно чистым и белым, как бы возродившимся вновь.
XII
Таким образом, жизнь на мосту стала более разнообразной и яркой.
С утра до поздней ночи сменялись здесь многолюдные пестрые толпы своих и пришлых, молодых и старых. Поглощенные собой, они были заняты лишь теми помыслами, увлечениями или страстями, которые привели их в ворота. И потому не обращали ни малейшего внимания на тех, кто, погруженный в свои заботы и думы, проходил по мосту, поникнув головой или с отсутствующим видом, не глядя по сторонам и не замечая сидящих на скамьях ворот.
К таким прохожим принадлежал и газда Милан Гласинчанин из Околиште, долговязый, изможденный, бледный и сутулый человек. Невесомое и как бы прозрачное его тело припечатывали к земле свинцовые стопы. От этого он на ходу раскачивался и шатался, подобно хоругви в детских руках над крестным ходом. Голова и усы у него седые, как у старика, глаза опущены. Таким ходит он теперь по городу, напоминая лунатика, не примечая перемен ни на мосту, ни в людях, и сам неприметный для тех, кто явился сюда посидеть, помечтать, попеть, поторговать, поболтать или просто провести время. Старики забывают его, молодежь не помнит, чужеземцы не знают. А между тем судьба его теснейшим образом связана с воротами, по крайней мере судя по тому, о чем так много шепотом и вслух еще лет десять – двенадцать назад говорили в городе.
Отец Милана, Никола Гласинчанин, переехал сюда как раз в ту пору, когда в Сербии в полную силу горело мятежное пламя, и купил прекрасную усадьбу на Околиште. Ходили упорные слухи, будто он откуда-то бежал с большими, но не чистым путем нажитыми деньгами. Доказательств тому ни у кого не было, и злой молве верили и не верили, хотя и не отвергали ее полностью. Два раза Гласинчанин был женат, но с детьми дело у него не задалось. Одного только сына, Милана, и вырастил. Ему он оставил все, что имел, явное и тайное. И у Милана был тоже единственный сын, Петар. Достатка бы семье хватило, и с лихвой, если бы не его единственная, но всепожирающая страсть – игра.