«В шесть часов, — с гордостью сообщает он жене, — я заехал в карете за Сальери и Кавальери и отвез их в ложу… Ты и представить себе не можешь, как они были учтивы, как им все понравилось — не только музыка, но и либретто. Они заявили:
— Опера, достойная быть представленной на самых больших празднествах, перед великим монархом.
И, конечно, они часто будут ее смотреть, ибо другого такого прекрасного и приятного спектакля еще не видели.
Он слушал и смотрел со всею внимательностью. Начиная с симфонии[20]
и кончая последним хором, не было ни одной пьесы, которая не извлекла бы из него: «Браво!» Или: «Белло!»Они еле могли наблагодариться за оказанную им любезность: они давно хотели посетить оперу, но пришлось бы уже с четырех часов торчать в театре, а так они преспокойно смотрели и слушали».
Триумф «Волшебной флейты» был всеобщим. Деньги рекой текли в карманы Шиканедера. А Моцарт? Моцарт по-прежнему оставался бедняком. Шиканедер выплатил ему ничтожный гонорар. Больше того, он продал многим немецким театрам партитуру «Волшебный флейты», а из вырученных денег не дал Моцарту ни гроша. Когда Моцарту передали об этом, он лишь смущенно развел руками и беззлобно сказал:
— Ну что с ним прикажете делать? Ведь он мерзавец.
Моцарт и раньше не умел улаживать свои денежные дела, теперь же ему и вовсе было не до этого. Улеглось возбуждение, связанное с «Волшебной флейтой». Надо было работать над злополучным заказом, принесшим столько печальных и тяжелых часов.
«РЕКВИЕМ»
Случилось это еще летом. В тот день с утра и до вечера лил дождь. Моцарт не пошел на Каленберг и работал над «Волшебной флейтой» дома. Всю ночь он не спал из-за болей. День не принес исцеления. Но не писать он не мог. Музыка звучала в нем, нарастая и переполняя все существо, причиняя почти физическую боль. Он не мог не освободиться от музыки — и потому писал. Через силу и теряя силы, но писал весь день, с короткими перерывами.
К вечеру Моцарт совсем изнемог. И когда серый день поглотили угрюмые сумерки, забылся свинцовым, тревожным сном.
Проснулся он от присутствия кого-то в комнате. Моцарт его не видел, но ощущал, что он здесь: чей-то взгляд буравил спину. Не вставая из-за письменного стола, он повернул голову. Подле двери, сливаясь в сумраке со стеной, чернело что-то широкое, бесформенное.
Моцарт попытался встать — и не смог. Руки, упершись в ручки кресла, подогнулись в локтях и, скользнув, повисли, слегка раскачиваясь.
То бесформенное, черное заколыхалось, отделилось от стены и стало приближаться. В комнате было тихо, но он не услышал шагов. Лишь дождь мягко и монотонно барабанил по стеклам.
От напряжения заболела шея, и он повернул голову обратно к окну. На улице уже зажгли фонарь. В расплывчатом желтом пятне, второпях наскакивая друг на друга, вились тонкие белесые нити дождя.
И вдруг и пятно и нити исчезли. Между Моцартом и окном встало что-то большое, черное. Оно ширилось, словно сама тьма взмахнула своими ястребиными крыльями. А затем из темноты возникло белое пятно. Сначала ему, сжавшемуся в кресле, показалось, что это пятно белеет где-то очень высоко, под самым потолком. И, лишь сделав над собой усилие и попристальней вглядевшись, он понял, что пятно это — человеческое лицо. Правда, черт нельзя было разобрать.
Моцарт потянулся к канделябру на столе. Но пришелец опередил его — проворно и бесшумно добыл огонь и засветил свечу.
Широкий черный плащ, черный сюртук, черный галстук, черный бант на пудреном парике, черные с сединой бакенбарды, удлинявшие и без того длинное, белое, будто бескровное лицо, и неподвижные, пустые глаза, глядящие мимо, в пустоту.
Моцарт молчал. И незнакомец молчал. В квартире выше этажом уронили что-то круглое — видимо, бильярдный шар, — и он с дробным стуком покатился по полу. Когда, наконец, шар, потремолировав, остановился, Моцарт тихо спросил:
— Чем обязан честью?
Незнакомец молча протянул конверт. В нем было письмо, коротенькое, на бледно-голубой без герба бумаге. Моцарту заказывали написать реквием. Срок исполнения и цена — по усмотрению господина капельмейстера. Подписи не было.
— От кого вы пришли? — глухо произнес Моцарт.