Чтобы не было сомнений в понимании Чаадаевым забавности происшедшего, процитируем его сопроводительное письмо Бенкендорфу: «Прошу сказать Государю, что, писавши к царю русскому по-французски, сам того стыдился… Это… лишь новое доказательство несовершенства нашего образования».
Этими словами он все с той же чаадаевской иронией сказал им: «Бедные! Откуда же взяться у нас столь любимому вами национальному духу – у нас, пишущих, разговаривающих и даже думающих по-французски, но при этом смеющих рассуждать о ненавистной Европе? Жалкая отечественная смесь – французского с нижегородским!»
Так он произнес свой вариант монолога из пророческой комедии:
На языке декабриста Лунина это называлось «дразнить медведя».
Вряд ли Бенкендорф понял салонную (и опасную) шутку. Он мог лишь пожать плечами на странное предложение находящегося под наблюдением полиции Чаадаева «реформировать образование»!
И все знаменитое «Философическое письмо» проникнуто той же чаадаевской насмешкой. Только «медведем» был уже не царь, а общество.
Потомок князя Щербатова, великого нашего историка, вряд ли мог всерьез утверждать, что у России не было истории. Впоследствии он скажет о себе: «Я любил Россию. Я любил ее всегда, но не для себя, а для нее». Но он скажет также самое прекрасное и самое вызывающее для нас: «Истина дороже родины…»
Как и юродивые, эти святые древней Руси, которые ходили нагими и совершали непотребства, чтобы обличить скрытые в мире тщеславие, гордыню и порок, так и он своим письмом, якобы отрицая нашу историю, на деле отрицал наше тщеславие и гордыню, столь греховные для истинного христианина.
И с готовностью ожидал гонений – награду истинного христианина.
Христианин, гонения… Вот и отгадка! Ибо политического писателя и философа Чаадаева не существовало – был философ христианский, глубоко религиозный человек был, как напишут в «Вехах» через семь десятилетий, «Богом упоенный Чаадаев».
«Великая мысль о слиянии философии с религией… с первой минуты, как я начал философствовать, эта мысль встала передо мной как светоч и цель моей умственной работы…» Всю жизнь таинственнейший Петр Яковлевич – и в статьях, и в дневнике, и даже в письмах – записывает прежде всего
«В человеческом духе нет никакой другой истины, кроме той, которую Своей рукой вложил в него Бог, когда извлекал из небытия…»
«Надо стараться жить
«Да приидет царствие Твое» – вот молитва, которую Чаадаев будет произносить до смерти. С нею на губах он и умрет, ибо в ней и есть смысл всей мировой истории, по Чаадаеву…
И еще: Бог творит нашу историю, но при этом оставляет нам свободу воли. Эта его мысль – тема будущего «Великого инквизитора» Достоевского.
И сама красота есть напоминание о Боге – Он создал красоту, чтобы нам легче было уразуметь Его.
Признав Божественное откровение в начале мира, его участие в процессе жизни, мы можем предвидеть обязательное наступление царства Божьего как венца этого процесса.
«Всей совокупностью своих мыслей он говорит нам, что политическая жизнь народов, стремясь к временным и материальным целям, в действительности только осуществляет частично вечную нравственную идею. Он говорит нам о социальной жизни: войдите, и здесь Бог, но прибавляет: помните же, что здесь Бог, и что вы служите Ему», – так через семь десятилетий, пройдя через ужасы революции 1905 года, в восторге от постижения чаадаевской тайны писал Гершензон. И отсюда для Чаадаева, говоря словами того же Гершензона, «всякое общественное дело не менее религиозно, чем молитва верующего».
Вот почему в 1820 году Чаадаев, поняв, что царь рабов не освободит, с радостью и спокойной душой принял свою отставку. Правду написал он тогда сестре – как рад был стряхнуть с себя мишуру тщеславия, мирские грехи, «ветхого Адама»…
В его религиозности и окончательная разгадка его странных отношений с женщинами. Поняв, как легко ему соблазнять, этот страстный человек, должно быть, принял некое тайное монашество, заставил себя носить вериги воздержания.
Религиозность заставила его покинуть масонство, которое к тому времени стало просто клубом тщеславных. Она же не позволила ему участвовать в тайном обществе, ибо, познакомившись с молодыми идеалистами, он понял: высокие идеи закончатся кровью. Сама мысль о крови, о насилии была для религиозного Чаадаева чудовищной, и потому, когда свершится Испанская революция, он будет славить ее только за то, что она не была кровавой.
И не прав Гершензон – он совсем не декабрист, ставший мистиком. Он мистик, отказавшийся стать декабристом.