Совсем другие сетования звучат в письмах Вольфганга к Алоизии, о которой он постоянно думает и в интересах которой организует свое будущее. «Дорогая моя, — пишет он ей, — надеюсь, что вы вполне здоровы. Я прошу вас заботиться о своем здоровье, потому что дороже него нет ничего на свете. Что до меня, то я, слава Богу, чувствую себя хорошо в смысле физического здоровья, но душе моей покоя нет, и он никогда ко мне не придет, пока я не буду твердо уверен в том, что по справедливости оценят ваш талант Больше того, по-настоящему счастлив я буду только в день, когда смогу увидеть вас и от всего сердца заключить в объятия. Это все, чего я могу желать и жаждать, и в этом желании я нахожу отдохновение и единственное утешение». Папаше Веберу он также шлет письма, полные любви, содержащие довольно странные обещания и излияния чувств вроде этого: «Если бы у меня не было отца и сестры, заботе о которых больше, чем о себе самом, я должен посвятить всю свою жизнь и следить за тем, чтобы они никогда не испытывали нужды, я с огромной радостью отказался бы от забот о собственной судьбе, чтобы не думать ни о чем другом, кроме как о вашей, о ваших интересах и о вашем счастье».
Более прохладные и сдержанные письма получал Леопольд: похоже на то, что теперь своим настоящим отцом Вольфганг считал Вебера, Леопольд же стал просто важным кредитором, хоть он и напоминал сыну о признательности, которой тот ему обязан. Конечно, он испытывал некоторое раздражение, читая письма сына, по-прежнему полные Веберами, напоминавшие отцу об услугах, которые тот должен оказывать Веберам, как если бы на свете кроме них никого больше не существовало и вся жизнь семьи Моцартов должна была бы строиться в зависимости от Веберов и в интересах Веберов. Речь в письмах сына идет только об этих бедных людях, об их долгах, о несправедливостях, жертвой которых является Алоизия, об унижениях, которые терпят эти несчастные… Нетрудно представить себе ожесточение Леопольда, видевшего, как его сын все больше и больше увязает в ловушке, выстраиваемой ловкой, расчетливой матерью-интриганкой, и его отчаяние от невозможности быть рядом с Вольфгангом, чтобы уберечь его от неосторожных поступков, опрометчивых шагов, которые тот, несомненно, совершает в наивности и щедром благородстве своего сердца, бродя по этому Парижу, полному соблазнов и ловушек. Леопольд осознавал и свою ошибку, которую он допустил, доверив юношу матери, которая не пользовалась никаким авторитетом у сына и чьи письма, выражающие полную растерянность, говорят о том, что она была не в состоянии ничем ему помочь.
В конце концов Мария Моцарт заболела, чего и следовало ожидать: отсутствие воздуха, мучительная жара парижского лета, грусть на чужбине сделали свое дело, уложив в постель эту милую, но слабую женщину. У страшно занятого Вольфганга не оставалось времени заниматься матерью, следить за ее здоровьем, уделять ей хоть немного нежности и хоть как-то развлекать. Каждый день, покончив с уроками и деловыми встречами, он должен был возвращаться к ле Гро, чтобы допоздна работать, а когда поднимался в номер, то заставал мать уже спящей. Возможно, именно упреки несчастной были для него настолько невыносимы, что он стал избегать ее, чтобы не поддаться материнскому пессимизму и чувству безысходности. Рассеянный, охваченный собственными заботами, он не замечал ее угасания. Возможно, она и сама не говорила ему о своем состоянии, чтобы лишний раз не тревожить, понимая, насколько тяжелым и без того было положение юного музыканта. И когда потерявший голову перед надвигающейся катастрофой Вольфганг попытался заняться лечением матери, все оказывается уже слишком поздно. «Моя бедная мать умирает, никакие доктора на свете не способны ей помочь. Видно, такова воля Божья! Дни ее сочтены, Богу угодно взять ее к себе». Каждый раз в присутствии смерти Вольфганг выказывал одно и то же стоическое смирение, одну и ту же христианскую крепость, одну и ту же надежду на Провидение.