Шварц легко и быстро начинал свои пьесы и долго, мучительно их завершал. Сказка должна кончаться весело, радостно, счастливо — это любили и зрители, и цензура. Однако счастливые концы сказок Шварца хоть и помогали им пробиться на сцену, но путь этот легким не делали.
Всю жизнь Шварц прожил среди людей театра, литературы, кино, и когда после войны он начал писать прозу, то наряду с воспоминаниями о детстве и юности именно портреты друзей и знакомых составили ее основу. Эти воспоминания Шварц звал «Ме» и писал их в амбарные гроссбухи дрожащим почерком, который Илья Эренбург сравнивал с рисунками Джакометти. Рассказывая об очень ему симпатичном писателе Алексее Ивановиче Пантелееве, Шварц заметил, как это приятно и непривычно писать о близких беспристрастно. Последнее слово кажется неточным — оказалось, что веселый, вроде бы всеми любимый, обожавший шутку, поесть и выпить, посудачить о бытовых подробностях бытия Шварц был не только зорким, но и жестким прозаиком. Его «Ме» содержат массу удивительных наблюдений, фактов, суждений; иногда Шварц создает емкий портрет двумя словами (таков Григорий Козинцев — «смесь мимозы и крапивы»).
Правило зоркого глаза и неотменяемой памяти не знает у Шварца исключений, и о погибшем в 1937-м Олейникове или просидевшем в тюрьмах и лагерях 8 лет Заболоцком Шварц пишет без мемуарного сиропа, сострадание для него — не основание для лакировки.
Однажды кто-то из сталинских лауреатов соцреализма (кажется, Ю. Герман) заметил Шварцу, что он-де все сказочки сочиняет, на что получил немедленный ответ, что сказочки о нашей жизни сочиняете вы, а я пишу правду.
В основе сказок Евгения Шварца лежит глубинное понимание природы человека. Именно потому так виртуозно удалось ему изобразить тоталитарное общество: Шварц знал его фундамент — психологию граждан.
Шварц жил и работал в советской среде, но сохранял способность глядеть на нее со стороны, поэтому он никогда не был в прямом смысле «советским писателем» (не был Шварц и «антисоветским писателем», что требовало в СССР в те годы личного мужества, но само по себе не давало результата, отличного от того же соцреализма; Шварц был просто настоящим писателем).
Власть оказалась не так глупа, как хотелось бы, и опасную силу сказок Шварца распознавала точно. В этом смысле показательна судьба «Дракона», пьесы, можно сказать, гениальной. Шварц начал писать ее еще до войны, а закончил в эвакуации в Сталинабаде в 1943-м. Поначалу Комитет по делам искусств «Дракона» разрешил, но через некоторое время пьесу разнесли в «Правде», и лучшие московские театры, собиравшиеся было ее ставить, от этой затеи отказались.
Один только Н. П. Акимов, верный друг Шварца всю его жизнь, довел работу до конца и добился разрешения на публичный ее показ. Это было в Москве в августе 1944 года. Помню, как 20 лет спустя на встрече со студентами Ленинградского университета Николай Павлович рассказывал об этом представлении: как его прямо из зрительного зала доставили в Комитет по делам искусств и начальник, лицо которого, как заметил Акимов, было «серое в полосочку», указуя перстом в потолок, прошипел: «Вы знаете, что сейчас там творится?» — он имел в виду реакцию своего начальства на крамольный спектакль.
Сталинская система узнала себя в «Драконе», и спектакль запретили.
Акимов возобновил спектакль в 1962-м, во второй пик «оттепели», но заморозки начала 1963-го сделали свое дело, и в «Вечернем Ленинграде» появилась статья «Куда идет Театр Комедии?», написанная в лучших сталинских традициях.
Хрущевская система узнала себя в «Драконе», и спектакль запретили.
Начиная с середины 80-х «Дракон» чувствует себя на российской сцене вполне привольно, но мы не знаем, надолго ли у нас искусство отделено от государства. Мы не знаем, что будет со страной и что увидят в «Драконе» упивающиеся собственным беспределом силовики, неоткровенные президенты и бесстыдные фюреры.
А потому в судьбе «Дракона» точка еще не поставлена.
«Непостижимо, как автор этой книги мог написать „Дракона“!»— воскликнул знакомый литератор, прочитав «Телефонную книжку» Шварца, показавшуюся ему сугубо бытовой.
«Жизнь сложна, — ответствовал я, — и Шварц тоже не прост».
Найдя драматургическую форму, адекватную его дару, Шварц оставил за бортом своих пьес и сценариев массу милых и памятных ему деталей реальной жизни, портретов и событий. Обаятельный, улыбчивый со всеми, обожавший походы в гости и застолье, охотно обсуждавший подробности жизни знакомых, Шварц хранил в памяти пеструю и отнюдь не розовую картину окружавшего его быта и чувствовал потребность словесного ее отображения.