Жили на Садовом кольце, на Садовой-Черногрязской, на границе с Земляным валом, в том громадном доме, который выходит углом на Старую Басманную. В те годы на Покровке, напротив, еще не был выстроен кинотеатр «Новороссийск». Квартира была двухкомнатной, одна комната маленькая, возле входа, там жили бабушка с дедом, а вторая большая, они там упаковывались вчетвером — были сооружены разные перегородки. Окна меньшей комнаты и кухни выходили во двор, тихий, разве что слегка стучали, тарахтели и дребезжали поезда — там проходила ветка между тремя вокзалами и Курским. Точнее, она шла от Курского не к вокзалам, а до «Каланчевской», становясь за ней «Соединительной линией», сливаясь затем, возле «Станколита», с рижской веткой.
Дед с бабушкой жили там, пока не отбыли в однокомнатную на Балаклавский, какое-то время комната по инерции сохранялась за ними, бабушка, приезжавшая помогать воспитывать сестру, часто там ночевала. Окно большой комнаты выходило на Садовое, его не открывали никогда. Там же все время машины, особенно летними ночами, — в те годы ночью по кольцу пускали тяжелые грузовики, днем в город не допускавшиеся. Разве что форточку можно было приоткрыть, но тогда в комнату затекали пыль и гарь.
Сестра теперь жила в Берлине, куда уехала замуж в начале 90-х. Он у нее бывал, жила она в восточной части, в художественных местах неподалеку от Стены. Теперь-то там все почистили, зато над головой начал грохотать Эс-бан, ранее бездействовавший по геополитическим причинам. Он ездил к ней часто, раз в два года, а она за все годы приезжала только на похороны родителей, они рано умерли, в один год в середине 90-х. С тех пор не была. Она преуспела в интеграции, если не ассимиляции, во всяком случае — общалась с немцами, а не с эмигрантами, да и гречку с солеными рыжиками в магазинах не разыскивала. Двое детей, муж типа немецкого городового-участкового, спокойный парень. Он был восточным немцем, так что небогатым — ее женитьба не имела под собой материальной подоплеки, хотя желание свалить из России и присутствовало.
Когда приезжал, сестра рассказывала ему о своих достижениях по части статусного продвижения от «Aufenthaltserlaubnis» к «Duldung» и к «Bewilligung», открывавшему уже путь к паспорту, — он так и не запомнил, в чем разница этих статусов. Вообще, чувствовал себя с ней неловко — после отъезда в Германию воспринимая ее чуть-чуть как инвалида. Потому что с ней произошел отъезд, последствием которого была инвалидность — а как иначе, если человек все время рассказывает о статусе? Ей, конечно, своих чувств показывать не следовало, а мораль тут была ни при чем, просто он видел, что сестра что-то потеряла, уехав навсегда. Лишилась какой-то части себя. Да, добавила какую-то другую, но он-то про это ничего не знал.
Он, конечно, любил кухню. Комнату деда с бабкой тоже, но на кухню у него было больше личных прав. Летом в нее косо падало солнце, окна были всегда открыты, было слышно, как во дворе кричат, переговариваются, играют во что-то — а ему лень спускаться, хорошо уже и так — сидеть на окне, пахнет раскаленной масляной краской, внизу кто-то вопит, носится туда-сюда, а ему и не надо.
Теперь там жила его предыдущая жена; жилплощадь, которую они никак не удосуживались распилить. Возможно, следовало продать квартиру на Балаклавском плюс подработать, чтобы выплатить ей долю, и все, но возвращаться в этот дом не хотелось. Возможно, бывшая жена согласилась бы и просто на Балаклавский, но это было как-то нехорошо. Но Черногрязская для него исключалась. Что же, снова заходить в этот подъезд?
Вот в чем, оказывается, дело. Кома противоположна амнезии. Амнезия получалась благом, перышком смахивала с него прожитое. Меняла лист бумаги: живи заново, желай дальше. А кома вытаскивала, все время вытаскивала все, что с ним было: такая картинка, сякая. В таком году, в этаком. Прошлого было полно, свободного места в черепе не осталось. Он распался, рассыпался на свои прежние сценки.
А как выкинуть лишнее? В блокноте нет чистых страниц, остается вписываться между старых строк. Но что впишешь нового в дом на Садовой-Черногрязской? Ключ от той квартиры вот, но, открывая дверь, входишь туда, как в чужое место, настороже.
Так что город представлялся в виде большого числа могилок, в каждой из которых лежал лично он, жертва жизни, произошедшей в этом месте. Как если бы хоронил удаленные зубы в местах, где впервые ощутил исходившую от них боль. Интересно, что с каждой такой могилой был связан только один возраст, два возраста в одну могилу не ложились. Например, он почти не помнил жизнь на Черногрязской с предыдущей женой, он помнил эту квартиру с солнцем и началом 70-х за окном, а вот с ней и собой — не помнил, хотя это и было недавно.