— Не нужно, Михаил Фролович, не нужно… вот так: расслабьтесь и…
— Я… я… — Чулицкий смущенно посмотрел на Можайского. — Юрий Михайлович, кажется, я наговорил… немного… Вы уж извините меня.
Можайский отвел в сторону улыбающийся взгляд и, как это ни было удивительно и неожиданно, не менее смущенно ответил:
— Нет, нет, Михаил Фролович! Это вы меня извините. Ведь вы во всем правы, а я кругом виноват. Довела меня самоуверенность до этакой напасти! Решил, будь оно всё неладно, на эффект поиграть! И вот результат. — Можайский искренне и тяжело вздохнул. — А ведь всего-то и нужно было, там еще, в Плюссе, взять под стражу этого негодяя. А теперь…
— Ну, вот что, господа! — Доктор перебил Можайского решительно и резко. — Давайте-ка займемся приборкой. Убиваться по волосам будем потом: когда голову на место приладим. Что за институт благородных девиц, честное слово! Вы еще расшаркиваться тут начните! Ну-ка, эй!
Повинуясь окрику и жесту Михаила Георгиевича, к всеобщему изумлению, но и с всеобщего негласного согласия превратившегося вдруг, в тяжелейшей этой ситуации, в подлинного лидера, дежурный офицер и нижний чин, сбегавший куда-то за покрывалом и складными носилками, подхватили тело Мякинина, уложили его на носилки, прикрыли с головой покрывалом и вынесли прочь из кабинета. Чуть позже его забрали вызванные доктором по телефону санитары: в покойницкую полицейского дома — туда же, где уже лежало вскрытое и исследованное, насколько это было возможно при устроенной Можайским спешке, тело Мякинина-младшего.
Кровь с пола была замыта: вместе с ней исчез и сладковатый запах, до этого момента причудливо мешавшийся с запахами керосина, спирта и нашатыря. Можайскому из находившейся поблизости квартиры доставили чистый китель и пару сюртуков, в один из которых облачился уже вполне пришедший в себя Чулицкий, а в другой — Михаил Георгиевич, чей собственный сюртук также был безнадежно испорчен забрызгавшей его кровью.
Ранее растрепанные и поколоченные Гесс, Инихов и Любимов привели себя в божеский вид: только продолжавший распухать синяк под глазом Вадима Арнольдовича и не менее распухший нос Любимова отчаянно контрастировали с воцарившимся, в целом, в их обликах порядком. Михаил Георгиевич, снуя туда-сюда и оказываясь всюду, где требовалось немедленное руководство, обработал — между делом, можно сказать — исцарапанный лоб Чулицкого, наложил аккуратный pansementouate — пластырь, как стали говорить недавно — на нос поручика и, побренчав в кармане монетами, выдал одну из них Вадиму Арнольдовичу для приложения к глазнице.
Все это время Можайский, к суете доктора остававшийся совершенно безучастным, сидел за своим столом: мрачный, по виду — отрешенный от происходившего в кабинете, но все же порою бросавший быстрые взгляды на своих и сыскных, словно желая убедиться в том, что никто из них не разбежался. Перед ним лежали раскрытые папки Любимова и Гесса: Можайский перебирал их содержимое, раскладывая в каком-то — пока еще ему одному — понятном порядке.
Большие напольные часы с боем, не пострадавшие в недавней револьверной пальбе, показывали совсем уж несусветный час: время близилось к утру. И если Гесс, Любимов, Чулицкий и доктор выглядели уставшими, то Можайский с Иниховым, предыдущие сутки которых выдались особенно напряженными, деятельными и длинными, были бледны до синевы, а наступившая после волнений потасовки с Алексеем Венедиктовичем и его самоубийства реакция добавляла ощущения тяжести и даже опустошенности. Тех тяжести и опустошенности, которые свидетельствуют о достигнутом пределе наличных сил и требуют немедленного отдыха.
Тем не менее, ни Можайский, ни Инихов, ни, тем более, Чулицкий, Любимов, Гесс и Михаил Георгиевич заканчивать свой непомерно затянувшийся рабочий «день» не собирались. Все они, за исключением уже сидевшего за столом Можайского, покончив с уборкой кабинета, переодеваниями и вообще приведением себя в порядок, расселись по стульям с твердым намерением покончить со всеми неясностями прямо здесь и сейчас.
Дежурный офицер, до окончания дежурства которого, к слову, оставалось совсем немного, отрядил какого-то нижнего чина — возможно, того же, что уже мелькал в кабинете — в «Якорь»: с запиской от Можайского и распоряжением «стучаться, ломиться, требовать», но — кровь из носу! — раздобыть коробку чая (в участке, как это выяснилось, чай закончился), лимоны, корзину какой-нибудь еды — хотя бы и холодной и вчерашней — и пару, а лучше — три бутылки коньяка. И — папиросы: для всех, кроме Инихова. А Инихову — сигары: помощник начальника сыскной полиции был слаб на эту разновидность курительного табака.
«Александр Тимофеевич, дорогой, — писал Можайский в записке, — выручайте: ситуация чрезвычайная, толпою засиделись до утра, а делам ни краю, ни конца не видно. Окажите милость: отпустите человеку всего, что перечислит — лимоны, чай, какую-никакую снедь, коньяк, сигары, папиросы. Сочтемся к вечеру или около того — с премией за неурочное беспокойство.
P.S. В.А.Г. передает привет и спрашивает окорок — помните, как на прошлой неделе?