Было ли это? Совсем вроде недавно. Сидели на одной парте, дети войны и раздельного обучения, вороватые от несытости, грубо проказливые, недополучившие хлеба, масла, девичьего утишающего соседства, смягчающего подростковую дурь. Макали ручки-вставочки в одну чернильницу, списывая на контрольных, бублик разламывали на двоих, вопили: «Училка заболела!..», мчались по Большой Молчановке или Собачьей площадке, пиная ногами консервную банку, — дети коммунального обитания, из семей со скудным достатком и бескорыстной заботой родителей, с младенчества избавленные от будущего зазнайства и холодной расчетливости.
Забегали на кухню, в ее колготное многолюдье с керосиновым чадом, глядели — облизывались, как соседки обмакивали гусиное перо в блюдечко с растительным маслом, обмазывали сковородку, черпали поварешкой опару — каждому доставалось по блину, пышному, пупырчатому, пахучему. Ездили на стадион «Метрострой», гоняли с оглядкой мяч за воротами — лишь ловкачам-умельцам дозволялось топтать траву на поле, белесые полосы разметки. Подросли — вторглись в большой мир в превосходстве добрых намерений, в спешное его познавание, ничего не имея и всем обладая; прорастили по молодости грибницы, раскинули усики по свету, прикоснулись неприметными отростками к себе подобным; впереди ожидала глыба лет: не осилить, казалось, не своротить, но также играли за воротами — правдоискатели во вред себе, с совестливыми душами, в отличие от пролазников, ушлых и дошлых на размеченном поле бытия, — а кто-то уже поскуливал в ночи, неустанно бормочущий, оплакивающий долю свою: петушком не пройти по жизни.
Говорил незабвенный друг:
— Мне хорошо. Я обделен памятью. Ничего не запоминаю: ни прозу, ни стихи. Открываю книгу, давно читанную, — упоение, потрясение, невозможная удача! Так оно и с любовью — заново, всякий раз заново: «Ноет сердце, изнывает, страсть мучительну тая…»
— Счастливец! — шумели за столом приятели. — Поделись опытом!..
Рассказывал без утайки, специалистом по грехопадению:
— Мужчины делятся на два вида: одни обрывают дамские пуговицы, другие их пришивают.
— Кто же ты?
— Я — обрыватель дамских пуговиц, заодно и крючочков… Станете хоронить, набегут вприпрыжку худенькие с пухленькими, свеженькие и привядшие, зареванные, засморканные, с разодранными одеждами, исцарапанными лицами, увядшими враз прелестями…
— Не будет пухленьких, — говорила жена его Маша, губы поджимая в обиде. — Свеженьких — тем более.
— Будут. Куда они денутся? Слезы по асфальту, оханье-гореванье: для кого теперь, для чего теперь, как?.. Скорбно возопят вослед, цокая от желания остренькими каблучками: «Спасибо тебе, Гоша!..»
А Финкелю признавался, одному ему: «Думаешь, я гуляка? Да мне, кроме Машки, никого не надо. Бывали, правда, увлечения на две-три встречи, потом как из колодца выныривал: обольщать случайную дуру, таиться, врать напропалую — не царское это дело. Выпьем за Машку, друг Финкель. Под помидор с огурчиком». Взывал в легком подпитии: «Машка, жена моя, я тебя возбуждаю?» — «Когда как», — отвечала. «Ты меня добивайся, Машка!»
— Не спеши, — уговаривала. — Поживи еще. Подумай о том, ради чего стоит продержаться.
— Ради тебя, — прикидывал. — Еврея Финкеля. Пива с воблой. Ради первенства мира по футболу. Очень уж ко всему привык, отвыкать не хочется…
Он опережал всегда и всех, опередил и тут. Пылкость натуры, ее увлеченность забрал с собой, чтобы и там, в горних высотах, взбодрить-взбудоражить снулых небожителей. «Гоша! Это же Гоша! Для забав-измышлений…»
Наказывал на прощание:
— Вы хороните человека, а это не часто случается. Усердствуйте, погребая, наймите плакальщиков в сюртуках — не пьянь кладбищенскую в драных ватниках. Всплакните у могилы. Пригорюньтесь. Не обделите цветочком. Таким похоронам можно позавидовать.
— Что ты мелешь, Гоша? Какие плакальщики?
Оглядывал грустное застолье:
— Эх ты, доля моя неладная!.. Приходите, ребята, не ленитесь: Хованское кладбище, двадцать первый километр Киевского шоссе. Положите возле уха телефон, звоните почаще, сообщайте новости: кто с кем, кто без кого. О книгах моих расскажите: читают или позабыли.
— Какой телефон, Гоша? Батарейка разрядится.
— Господи! — вопил. — С кем я связался? Не люди — таблицы умножения! Дважды два, трижды восемь…
Не постучит в дверь, не встанет на пороге — белозубый, остроглазый, искрометный:
— Вам повезло. В ваш мир пришел я с нежданностью чувств и поступков. Уйду, кто меня заменит?
Не наговорит потешку:
— У попа была собака. У бабуси — гуси. А у Анны у Иванны мужики на пузе.
Не захохочет первым…
— Закройте, — приказала Маша. — Это уже не он.
Крышку опустили на гроб.
Обедают они втроем.
Ото-то усаживается за стол надолго, словно укладывается в постель, ест много, напористо, вознесенный над супом, постанывает от наслаждения, высасывая с ложки, торопится, обжигается, стараясь первым опорожнить тарелку и получить добавку.
— Там, — косит глазом. — В кастрюле. На всех не хватит…