Конец приводит меня в отчаяние. Меня заставляют – господи, ну с какой стати! – заменить крик совести дурацким газетным красноречием. Я знаю, что я хочу сказать, что для меня главное. Я знаю, что достигну цели, если сумею убедить читателя стать на такую точку зрения, с которой ему естественно и неизбежно откроется это главное, – а меня под предлогом бог знает каких мифических сроков заставляют либо подменять предмет моего разговора какой-то пошлой дешевкой, либо оглуплять его пояснениями, то есть прибегать к самым что ни на есть неточным и бедным средствам выражения. Действие – единственное, неповторимое, исключительное – вот что позволяет стать на такую точку зрения, благодаря которой все располагается в должном порядке и в которой растворяется автор. Точку зрения нельзя увидеть. Ее можно придерживаться. Истина, не содержащая в себе точки зрения, – это либо дешевка, либо парадокс, который никого ни к чему не привяжет. Вдобавок это омерзительно скучно. От подобных философских рассуждений мухи дохнут. И не зря. Все это никому не нужно.
Вы думаете, мне приятно, что в спешке я не дал плоду спокойно вызреть и был вынужден заменить слова, которые собирался сказать об ответственности, на всякую чепуху? Найди я нужные выражения, ничто вас не резануло бы: вы просто столкнулись бы с некой очевидностью и решили бы, что набрели на нее сами, – но тут-то вам и конец. Вы, сами того не зная, стали бы на всю жизнь моим пленником. На всю жизнь усвоили бы мое мнение. Вместо этого вы, естественно, раздражены бессвязностью, непоследовательностью изложения и тем, что я имел наглость со всем этим вас ознакомить. Словно я показываю ребенка, погибшего еще в материнской утробе.
А я, испытывая, естественно, угрызения совести, хоть мне никак не взять в толк, какая такая разница между апрелем и маем 42-го года, – я вымарываю то, что должен был сказать, ради того, чтобы добиться более гладкого изложения, какое, в сущности, мог бы представить вам и в возрасте пяти лет. И впрямь, стоило ли так уж лезть из кожи вон, выпутываться из стольких болезней, аварий, испытаний, любовных приключений, историй с налогами и прочих пакостей, чтобы, ни на шаг не продвинувшись вперед, удовольствоваться повторением того, чему научила меня еще нянька! Не вижу ни малейшей необходимости твердить в мае 42-го года то, что было очень хорошо известно еще в 1900-м. С этим можно бы повременить и до 2000 года. Более того, это бы уже позабылось и могло бы сойти за нечто оригинальное.
Я совсем выдохся. Написал 200 страниц за шесть дней. При этом не продвинулся вперед ни на шаг. Ничто в мире не заменит времени. Нужно время, чтобы выращивать груши, растить детей и формировать точки зрения. В следующий раз я напишу для Рейхича[123] рассказ. Опишу любовь прелестной блондинки и гусара. Если Ламотт[124] вставит что-нибудь от себя, буду очень рад.
Я тоскую, как горючий камень (между прочим, звучит парадоксально). Сейчас семь утра.
Ваш друг
Ангельское мое Перышко,
Мне так надо тебя увидеть. Я устал. Взвалил себе на плечи очень уж тяжкую ношу; избавиться от нее без угрызений совести я не могу, а нести ее трудно до изнеможения: странная штука – совесть! (…)
Книжка моя вот-вот выйдет[125]. Как всегда, клевета и зависть уже наготове.
Ты легко можешь себе вообразить, как взволновалась вся эта шушера, нью-йоркские поддельные французы[126]. Я по тысячам признаков замечаю, как начинает бурлить это болото… Ах, Ангельское Перышко, до чего мне тоскливо, противно, и до чего я устал!
Так-то, мой медвежонок. Я не обольщаюсь насчет своей книжки, ты не думай. Я писал ее в состоянии внутренней несобранности. Мне не удалось сказать то, что я хотел. Умоляю тебя, дай телеграмму, как только получишь ее и прочтешь. Я тебе тут же позвоню. Но ты сразу сообщи мне хоть что-нибудь в телеграмме! Если тебе покажется, что это ужасно, – так и скажи: я ведь, кажется, не тщеславен.
Крепко целую тебя, Ангельское Перышко.
Я знаю, почему я ненавижу нацизм. Прежде всего, потому, что он разрушает надежность человеческих отношений. … Я прожил годы в пустыне, среди лишений, но там я был счастлив: у меня были верные товарищи. (…)
В наши дни мир необъяснимым образом отказывается от того, что составляет его величие… Нацисты объявили евреев символом низости, продажности, предательства, наживания на чужом труде и своекорыстия; их возмущали попытки заступиться за евреев. Они обвиняли заступников в том, что они, мол, желают сохранить в мире продажность, предательство и своекорыстие. Это возвращает нас в эпоху дикарских тотемов.
А я отвергаю эти стадные чувства, отвергаю эту мнимую простоту в духе Корана, отвергаю поиски козлов отпущения. Я отвергаю высшие цели святейшей инквизиции. Я отвергаю пустые словеса, из-за которых бесполезно проливаются реки людской крови (…).
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное