– Да, мы были ничьи, разве что своими назвать нас могла беда, соединившая нас в массу однородную и равноправную, одинаково оросившую бесплатный хлеб слезой стыда, слезой, которую невозможно было сдержать, когда получали мы нашу пайку – ту, которую не заработали, ту, которую не заслужили и которую не хотели. Мы, живущие в этом чужом мире, были противны самим себе. Мы даже не могли сказать, мол, иду домой, или меня ждут дома, или переночую у себя. У нас не было ничего своего, и дома – не было. Мы не могли ответить на простой вопрос – где мы живем, откуда мы, и не знали зачем мы существуем, создавая неудобства всякому, кто сталкивался с нами случайно и уходил как можно быстрее, воспринимая нас как дурное напоминание о чем-то стыдном. Старый санаторий недалеко от Белграда встретил нас бледными лицами стариков и детей, беженцев из Боснии. Они походили на нас как близнецы – одинаковым потерянным выражением глаз, полных неосуществленных желаний. Еще было несколько офицерских семей, тех, кто не умели или не хотели отказаться от присяги и флага, не хотели изменить данной когда-то клятве. Не хотели или не умели и остались без более комфортных пансионатов на море, где расселялись все военные, и без особого продуктового следования, положенного тем, кто был силой. Их, уже лишенных достоинства, суетливых в походке и словах, распихивали по каким-то медвежьим углам, стремясь забыть, как каких-то инвалидов или уродов. Мир, в котором мы оказались, жил по своим правилам, –
– Дни проходили за днями, одинаковые как горошины –