Тогда же, в Тарту, увидела я впервые своего будущего персонажа – Борю в стакане воды или Крошку Тухеса, – он закончил университет на несколько лет раньше меня и преподавал у нас, когда я училась на третьем курсе. Всю жизнь он был похож на три шарика навоза, поставленные скарабеем друг на друга; из всех букв алфавита твердо выговаривал только мягкий знак; когда собрался купить машину, то ему посоветовали поставить «дворники» внутри, чтобы смывали со стекла его плевки. Сейчас ему под семьдесят, он приволакивает ногу, засыпает на собственных лекциях, но ненависть и зависть поддерживают в нем страстное горение. Он по-прежнему начинающий поэт, начинающий драматург, начинающий прозаик, ждущий своего звездного часа; чтобы прославиться, ему необходимо только устранить соперников – мерзопакостную группу лиц, проникших в искусство, куда его по-прежнему не пускают. Одной из ненавистнейших фигур был для Крошки Тухеса Сергей Довлатов; не в силах вынести талантливость Серегея, Крошка Тухес написал донос, в котором обвинил Довлатова в беззастенчивом плагиате. Мы с Сергеем работали тогда в газете «Советская Эстония», а Крошка Тухес – в «Вечернем Таллине». Донос из так называемых вышестоящих инстанций «спустили» для разбирательств в нашу «Советскую Эстонию», в отдел информации, где служил Сергей. Отдел возглавляла Инна Иосифовна Гати, самовластная помещица, знавшая, как и когда ей пороть своих холопов, а чужих к ним не подпускала; она вызвала Крошку Тухеса к нам в отдел и ударила кулаком по столу:
– Боря, как коммунист коммунисту, отвечай: ты зачем оклеветал нашего молодого беспартийного товарища?!
Крошка Тухес упал на колени и пополз к Довлатову со словами:
– Простите, я низок, я жалок, я подл!
Довлатов растерялся, ни в коем случае не хотел он издеваться над поверженным врагом, он кинулся к Крошке Тухесу и стал поднимать его с колен: «Что вы, Борис, перестаньте, так нельзя!», но Боря обмякал в руках Довлатова, и Сергей никак не мог его поднять. После нескольких попыток он чуть сдвинул Крошку с места, тот вроде бы даже начал вставать, но в последнюю секунду резко пождал ноги, и Довлатов повалился на него; они покатились по отделу информации, стукаясь о конторские столы. Мы все невольно расхохотались. А значит, конфликт был исчерпан.
Но ненависть ко мне с тех пор у Крошки стала принимать монструозные и виртуозные формы; много десятилетий он пишет обо мне как под своим именем, так и под десятками псевдонимов, извивается, сжимает кольца, разевает пасть, но не может проглотить. На премьеру одного из моих спектаклей он явился прямо с похорон жены: жгучая зависть была важнее скорби.
Порой его ядовитая слюна прожигает еще какую-нибудь фигуру в окружающем пространстве: артиста или, например, журналиста, но очень и очень многие, вымазанные им в грязи, спешат к нему же на поклон, стараясь любой ценой избавиться от безумной и не выбирающей выражений травли. А если он потребует, если прикажет «Фас!», то они, с перебитыми хребтами, готовы оскорблять вчерашних своих друзей.
В двенадцать лет я увидела в Тарту, в доме Габовичей, очаровательную и миниатюрную Этэри Кукелидзе, пытавшуюся поступить в театральный, но, в конце концов, прибившуюся к филфаку. Спустя тринадцать лет она оказалась моей начальницей в газете «Советская Эстония» и первым делом написала на меня докладную главному редактору, где просила его запретить мне писание стихов. На том простом основании, что советскому журналисту, пусть и беспартийному, лучше целиком отдаться партийной журналистике и ее светлому коммунистическому будущему, чем писать сомнительные с идеологической точки зрения стихи.
Наш главный редактор, Генрих Францевич Туронок, обожавший, как ребенок родителей, коммунистическую партию и ее Центральный комитет, меньше всего заботился о сомнительных стихах, как и о поэзии вообще, но даже его поразил донос Кукелидзе. Он вызвал нас обеих к себе в кабинет и деликатно объяснил Этэри, что наш молодой беспартийный коллега, то есть я, имеет право писать стихи до начала и после окончания рабочего дня, «и мы с вами, милая Этэри, не можем и, главное, не должны мешать!».
На нашем третьем курсе Крошка Тухес увлекся Люсей Городинской, она не откликнулась на его весенний зов. И тут же получила у него двойку на экзамене. Пришла пересдавать и опять получила двойку. И третья попытка оказалась убитой. Люсе грозило исключение из университета, называлась это – эксматрикуляция. Мы пришли к Крошке и пригрозили устроить ему всем девичьим коллективом темную, если он не поставит наконец Люсе положительную оценку. Люсе дали последний шанс. Она отвечала бесконечно долго, мы ждали за дверью. Заглянули и застали такую сценку:
– Я сейчас, – говорил экзаменатор, – подброшу монетку. Если «орел» – вы, студентка Городинская, получите свою тройку, а если «решка» – то вылетите из университета.
Монетка была подброшена в воздух, упала и закатилась под низенький диван.
– Полезайте, чего вы ждете, – усмехнулся Крошка Тухес.
Люся посмотрела на него, чуть поколебалась и решилась:
– Сам полезай!