Мой первый муж задолго до нашего с ним развода позвал своего друга в лес на прогулку и там, не опасаясь, что их услышат, сознался, что время от времени просыпается ночью с мыслью о том, что убить меня было бы совсем не сложно. Я сплю, он, приподнявшись на локте, смотрит на меня и думает: накрыть лицо подушкой, подержать несколько минут, и всё будет кончено. Друг, поколебавшись, рассказал мне об этом странном признании. Я сразу вспомнила, что сквозь сон нередко чувствовала на себе внимательный взгляд, порой даже просыпалась и видела, что муж в темноте остановившимся взглядом упирается в меня. И даже вспомнила, что в такие минуты мне казалось, что он хочет меня убить.
Но спокойно засыпала каждый вечер. Сейчас я думаю, что, как и в детстве, в браке я долго воспринимала невыносимость сосуществования как норму, как единственно возможную модель семейного быта, построенную на обоюдной лжи, нетерпимости, плохо скрываемых изменах, истерической потребности бесконечно выяснять отношения, выкрикивая в лицо друг другу жалкие проклятья. Такая модель вполне допускала убийство.
Конечно, в сослагательном наклонении.
Когда мой племянник подрос и, как и положено двенадцатилетнему подростку, стал приносить в дневнике замечания за плохое поведение, две мои близкие приятельницы сказали мне:
– Лиля, дорогая, попытайся нас понять. Мы не хотим, чтобы наши сыновья дружили с твоим племянником: он катится по наклонной плоскости, а наши мальчики растут в нормальных полноценных семьях и их ждет яркое и блестящее будущее.
И пресекли отношения подростков.
Сын одной из них был застрелен в бандитской разборке; сына второй убил близкий родственник; мой племянник стал известным врачом.
Но это ничего не меняет в наших взглядах на жизнь.
Моя глухонемая бабка впала в кому, когда ей было под девяносто. Врачи сказали, что надеяться не на что. Она лежала дома, под капельницей, помочь ей было нельзя, а я все-таки дежурила возле нее ночами, мне было ее жалко. Моя сестра шепнула мне через неделю:
– Значит, так: еще немного подождем, а дальше ты введешь в капельницу содержимое этой ампулы, – и положила мне ампулу в халат. – Ты же понимаешь, я врач, сама не сделаю этого, а тебе по неосторожности можно, да никто и не заметит…
Я не проронила в ответ ни звука, дождалась ухода сестры и выбросила ампулу в мусорное ведро. Бабка тем же вечером умерла.
И всё это никак не сказалось на нашей жизни.
Как-то я гостила в семье друзей, у мужа и жены. И жена мне сказала за завтраком:
– Представляешь, Лилька, мне сегодня приснилось, будто ты забралась в постель к моему мужу. Просыпаюсь, а его нет рядом. Я выбежала в коридор, схватила топор и думаю – зарублю тебя сейчас. Но по дороге в твою комнату почему-то завернула на кухню, а он там сидит, читает, курит, – проснулся и не хотел меня беспокоить.
И мы засмеялись этой нелепице. И какой может быть в городской квартире топор?!
– Так привезли же вчера с дачи! – отвечают.
Если верить биографам, восемнадцати лет (за три года до совершеннолетия по английским законам) Шекспир обрюхатил дочку соседского фермера Энн Хетеуэй, бывшую на семь лет старше Уильяма; пришлось жениться. Сожалея о своей юношеской оплошности, может быть, проклиная свое малодушие, повлекшее его к алтарю, Шекспир всю оставшуюся жизнь самому себе и своим читателям доказывал, что иного выхода у него не было, ибо он не мог содействовать самому страшному злу – появлению на свет незаконнорожденных детей.
В нарушение всех гуманистических традиций Шекспир клеймит незаконное рождение, как бы заведомо толкающее дитя на путь порока и бесчестия. Откровеннее всего он высказывается в «Короле Лире», где Эдмунд, побочный сын Глостера, о котором отец говорит: «…мать этого молодца поняла меня с первого взгляда и получила сына в люльку раньше, чем мужа в дом», готов пойти на любые преступления, чтобы поквитаться с законным братом за обиду своего тайного рождения: