За крутой излучиной открылась дивная песчаная отмель.
Я скидываю с себя все до трусов, развешиваю портянки — в резиновых сапогах они быстро пропотевают, — ставлю сапоги так, чтобы солнечные лучи попадали внутрь, и опрокидываюсь на спину.
С опушки напротив тянет медом, душистым и свежим. Там растет белоголовник. Им можно заваривать чай. Когда ветерок меняет направление, на меня дышит хвоей и прелым валежником тайга. Если же ветерок стихает, тут не до запахов: сразу же, будто на званый пир, как в «Мухе-цокотухе», слетается насекомая живность, жужжит, поет, стрекочет, норовит полакомиться «свежатинкой». Приходится брать тельняшку и крутить ею над головой до полного изнеможения. А потом снова начинает шуршать листва, верхушки сосен едва заметно покачиваются, гнус исчезает, и освобожденное от одежды тело ощущает покойную усыпляющую прохладу.
Я лежу и думаю, как славно нынче у меня все получилось и что благодарить мне за это надо прежде всего жену Виктора Оладышкина, Клаву, иначе не видать бы мне ни Мрассу, ни Кылзага, ни Кизаса, не есть хариусиную уху и не пить чай, заваренный таежными травами. А Виктору от того тоже, в общем, не хуже, сразу двух зайцев поймал: и в Черном море искупался, и теперь вот здесь, с нами, благо Аэрофлот дает человеку такую возможность.
Тихо журчит вода у моих ног. Не замечая моего присутствия, крупненькие хариуски выскакивают из воды, схватывая на лету зазевавшуюся мошкару. Если нервные клетки и в самом деле не восстанавливаются, то уж здесь, в этой благости, они, по крайней мере, сохраняются в неприкосновенности.
Под ласковую таежную мелодию, успокоенный и умиротворенный, накрыв тельняшкой лицо от солнца, я заснул и, как мне показалось, тотчас проснулся от невообразимого грохота и хлестких холодных ударов по телу.
Все вокруг преобразилось. Тайга смотрела теперь на меня хмуро и обреченно. Кизас помрачнел и не журчал уже, а басовито стонал, весь покрытый воздушными лопающимися пузырьками, будто нарывчиками. Небо было черным, располосованным частыми молниями.
Под проливным дождем я кое-как натянул на себя успевшую промокнуть одежонку, сунул ноги в сапоги без портянок, нырнул под росшую неподалеку черемуху, и сразу же меня стали одолевать совсем не подходящие к моменту мысли. А что если молния вдарит прямо в черемуху, и от меня останется один пепел, который потом смоет дождем? Ведь тогда никто не узнает, что со мной приключилось и куда делось бренное мое тело. Не лучше ли выйти на чистое место? В дерево, кажется, молния ударяет в первую очередь. А если она на чистом месте примет меня за дерево и влупит прямехонько в бедную мою головушку? Вот положеньице!
Грохотало кругом так, что казалось, раскалываются и рушатся в Кизас скалы. Черемуховые листья почти не задерживали воду, она лилась на меня потоком, но теперь мне уж было все равно.
Наконец, я догадался посмотреть на часы. Ого! Вот это, оказывается, храпанул! Был шестой час. Но где же ребята? Зарыбачились и теперь пережидают грозу, как и я? Вдвоем-то куда веселее. А если, предвидя грозу, — они-то наверняка не спали, — поспешили в лагерь и прошли не речкой, а тропой, позабыв обо мне в спешке?
Вода в Кизасе мутнела и поднималась. Могучие кедры на том берегу при каждом ударе грома вздрагивали и покряхтывали, как старики, натрудившие спины. Тучи собрались сюда со всего света и стояли надо мной почти недвижно, будто черная мохнатая ладонь великана, готовая накрыть и сжать меня в любую минуту.
Надо, решаю, сматываться, пока не поздно. А если ребята в тайге? Тогда получится, как в прошлый раз с Валерой. Нехорошо получится. Как же быть? Вот задачка! И время уже позднее.
Ладно, думаю, сделаю так: дойду до Мрассу, гляну осторожненько, если лодка, на которой мы переправлялись, стоит у берега, значит, ребята в тайге, и я тотчас возвращаюсь назад; если же лодки нет… Ну, тогда я не виноват.
Спускаться по Кизасу неразумно. Он весь в вилюшках, да и омута глубокие внизу, обходить придется, до ночи прошарашишься. Надо выбираться на тропу. Она справа, идет почти по самому гребню холма. Между холмом и Кизасом широченная пойма, кочковатая, в вымоинах, валежниках и ямах. Травища густая, выше меня ростом. Продираюсь, как сквозь джунгли, оскальзываюсь, падаю, кляну все на свете. В сапогах хлюпает вода, вода льет на меня сверху, пропитанные ею растения хлещут по лицу, спине. Но гроза, кажется, начинает утихать. Реже сверкают молнии, и вроде бы становится посветлее.
Карабкаться по холму не легче, чем брести через пойму. Все мокро, склизко, даже ветви, за которые приходится все время хвататься, чтобы не сверзиться вниз. Все живое куда-то попряталось, но за каждым пнем в этой шуршащей от дождя дребедени мне чудится подстерегающий меня хищник. И чтобы оградить себя от страха и опасности, я начинаю петь: