Мушфики плакал. Он стоял под притихшей ивой. Он был сирота. Он был одиноким, как эта кладбищенская ива. Один во всем мире…
И тут он услышал чей-то голос: иди сюда, отрок, впервые познавший смерть. Теперь печаль, как вечная роса, падет на тзои очи. Теперь перед тобою долго будут стоить могилы. И надгробные плиты. Но знай, что и мазары — эти обители смерти — тоже тленны. И тленность тленна. И смерть смертна. И только вечна человеческая память. Глаголы поэтов и пророков. Мудрецов и маскарабозов. Их нельзя похоронить ни па одном ма-заре…
Мушфики обернулся: среди осыпавшихся безымянных склепов, заросших травой и колючкой, желтел низкий шалаш из засохшей, полевой травы. В шалаше лежал старик, едва прикрытый пыльными лохмотьями. На голове у него был четырехугольный желтый колпак. Рядом с ним покоился грушевый остроконечный посох. Глаза у старика слезились от трахомы.
— Кто вы, домулло? — почтительно и испуганно спросил Мушфики, по обычаю прикладывая руку к сердцу и отвешивая поклон старцу.
— Я дервиш-муджавир Хотам-ходжа. Я живу при мазаре. Я кладбищенский нищий. Я страж усопших… Однажды, когда я был таким же юным отроком, как ты, я вышел ранним утром из родной кибитки и пошел по дороге на базар. Случайно я поглядел себе под ноги и увидел, как моя босая ступня неотвратимо наступает, убивает муравья. Я сделал несколько шагов по теплой, дорожной, ласковой пыли, а потом обернулся — раздавленный мной муравей лежал на дороге. Я остановился и склонился над мертвым муравьем. Из глаз моих на золотую дорожную пыль полились слезы.
Так я впервые увидел смерть… С тех пор я стал дер-вишем-муджавиром, живущим при кладбищах. Я видел в мире только торжество тлена, царство смерти. Мне казалось, что земля — это бесконечный мазар. Тогда я сотворил касыду…
Крепчал тюльпана царский ствол.
Сосуд из красных лепестков дождем был поли.
Сосуд венчанный путника поил.
И дальше путник шел средь дрсвпостных могил.
А мир — лишь до поры запрятанный погост.
Испил тюльпан и пал и холм возрос.
Я поселился на кладбище и погрузился в реку печали. Но однажды ночью на кладбище забрел странствующий певец-хаджи. Он сел на каменную надгробную плиту, вытащил из хурджина най-флейту и заиграл в кладбищенской святой ночи. Он долго и нежно играл на флейте, и полная лупа заслушалась его, и цикады примолкли, и усопшие загрустили в райских дальних садах. Потом он запел песню. Я запомнил ее слова. Вот они…
Могила дервиша растрескалась могила дервиша разветрилась
Развеялась могила дервиша могила дервиша рассеялась
Чего ж он у костра провидел чего ж он по миру-то бегал
Чего он обходил миндальные селенья
Чего его собаки ели
Чего он знал чего лелеял
Чего глядел с ночных мечетей чего в пустыне пел и мерил
Чего молил за человеков
Чего упал в пчелиный клевер и закопал его надменно
Другой идущий по вселенной за ним идущий тленно дервиш
Чего рукою напоследок медовой он водил по небу
И камень надмогильный беден бесследен
И тут запела флейта нежно
И сел на камень юный дервиш.
Потом бродячий хафиз-хаджи сказал мне: я стар. Базар моей жизни опустел. Пришла ночь, когда и торговцы и покупатели спят, и приходит время ночных воров. Ангелы смерти Мункир и Некир склонились надо мной. Возьми мою флейту, возьми мои песни и иди к людям. Базар твоей жизни озарен молодыми, утренними лучами солнца. Ты заплакал над муравьем и забыл о муравейнике. Иди. Странствия освежают, расширяют душу. Она становится, как благословенный караван-сарай, через который протекают, проходят тысячи людей, и каждый оставляет свой след. Блаженны бродячие хафизы! Ведь даже птицы поднимаются каждую весну и осень в небеса странствий, а человек, в душе которого томятся сотни жаждущих птиц, дремлет на суфе после жирного сонного плова, завернувшись в халат лени, в окруженье пристальных, прилипчивых, ластящихся жен и детей!..
Один монгольский древний поэт сказал: есть у кочевников лишь родина коней!.. Он был прав…