Философии Бальзака противоречила вся его жизнь – самая глупая и нескладная, какую когда-либо вел умный человек. Что за странную дань воздает он своему двойнику в лице Луи Ламбера! После загадочного признания в зависимости от своего второго «я» он говорит: «…но это не единственное заимствование, которое я у него сделал… эта история написана с целью воздвигнуть скромный памятник тому, кто завещал мне все сокровища своей мысли». В «Серафите» он сообщает нам свое мнение о великом здании, которое создал. Книги вбирают «в себя совершенные когда-то людьми поступки»[143]. Из этого твердого, прочного, неколебимого здания, из грубой мраморной глыбы, послужившей материалом для его великого творчества, настоящий Бальзак так и не появился. Из трех великих стадий на пути мистика он познал только две первые, да и то в обратном порядке – la vie purgative et la vie illuminative[144]. Великой темы la vie unitive[145], которой пронизаны все его произведения, он так и не разработал. Подобно Пифагору, он знал тайну числа; подобно Вергилию, прозревал будущий мир; подобно Данте, провозглашал внутреннее учение, а в наименее известной из всех своих книг, «Серафите», изложил его и там же похоронил. Его интуиция была космической, воля – титанической, энергия – неисчерпаемой, природа в своем многообразии воистину Протеевой, и тем не менее он не смог освободить самого себя. Изучение общества и психологии индивидуума, составившее материал романа в европейской литературе, послужило созданию иллюзорного мира фактов и вещей, доминировавшего в невротической жизни, что началась с зарей XIX века и сейчас получает свое финальное воплощение в драме шизофрении. На заднем плане этого процесса находится Воля, при помощи анализа испепеляющая жизнь до золы. Бальзак прекрасно осознавал болезнь, которая убивает нас. Нас отравляет разум, говорит он в одном из своих произведений. «La vie est un feu qu’il faut couvrir de cendres; penser, c’est ajouter la flamme au feu»[146]. Достоевский отобразил этот конфликт еще сильнее. В самом деле, именно в его творчестве жанр романа исчерпывает себя, ведь после Достоевского нет более героев, о которых стоило бы писать, равно как и нет общества, о котором можно было бы говорить как о живом организме. Пруст и Джойс в своих эпических трудах резюмируют разложение нашего мира, а у Лоуренса роман становится машиной апокалипсических видений, которые будут занимать нас следующие несколько веков, по мере того как мир потускнеет в крови и слезах.