Да нет, конечно же, — театр. Социалистический реализм в исполнении своих классиков — это, разумеется, насилие над искусством, однако же такое насилие, которое само себя таковым не ощущает, напротив, утверждает в качестве свободного выбора. И такая подмена порождает, случается, сильные строки, страницы, а то и целые книги, как, допустим, «Разгром». Естественно, для этого нужен дар, как у Фадеева, этой незаурядной и самой, наверное, трагической фигуры в кругу советских писателей.
Но у нас случай как раз противоположный. Насилие знает, что оно насилие, самоограничение вполне осознает себя, однако же прикидывается волей. И все-таки проза эта, по крайней мере в лучших своих образцах, — не просто социальный заказ.
Ткань рассказов о колхозном строительстве, разоблачении вредителей и шпионов, избавлении от дурных традиций, продолжающейся и даже обостряющейся, как учили, классовой борьбе, и всем таком прочем, нередко рвется, и звучат в них ноты то лирические, негромкие и нежные, то эпические, глухие и мощные. Наступает момент художественной истины, которая не имеет решительно ничего общего с сюжетом и даже звучит словно бы чужеродно. Но ради таких моментов и стоит читать эти давние вещи.
Сквозь завалы ритуальной риторики вдруг пробивается веское, исторически насыщенное слово, которое ненароком переворачивает все представления, успевшие сложиться о человеческом характере. «Двуликий» Хасен, который, волею автора, только и знает, что демонстрирует свое нравственное ничтожество, вдруг оказывается фигурой как раз не двуличной, а искренней, и за наготою этой правды стоит не столько даже персональная, сколько историческая реальность. Видя, как отдаляется от него младший брат, «Хасен знал, что это влияние новой жизни, которую сам он никогда не примет. И было страшно, что чужой, ненавистный мир упрямо пытается войти в его семью, в его дом, и настанет час, когда он же сможет этому помешать».
И уж со всей решительностью восстает против искусственного мира вольная стихия — природный мир, мир животных.
Статный жеребец Акбести куда убедительнее всех персонажей рассказа «К вершинам», не исключая и шестнадцатилетней Райхан с ее неуемной жаждой знания и безоглядной влюбленностью в Ленина. И это не может быть иначе, потому что девушка живет по писаному уставу нового порядка, а конь — по инстинкту времен. Потом по этому рассказу был снят фильм, с которого, по существу, начался казахский кинематограф. Но дебют получился не слишком удачным. Режиссер Михаил Левин, с «Ленфильма», хотел во что бы то ни стало выпустить картину к какой-то дате и всячески торопил сценариста, пугая его, в частности, тем, что, если работа затянется, «развитие кино в Казахстане надолго замрет». На самом-то деле руководили им мотивы не столь возвышенные, о чем он однажды проговорился в письме к Ауэзову: «…Положение становится невыносимым. Опоздание с запуском в производство сделает невозможным сдачу картины к юбилею, тем самым лишив ее известных преимуществ. Все это чрезвычайно печально». Что это за преимущества, догадаться несложно. Затрудняло работу и то, что Казахский театр драмы не отпускал на съемки своих ведущих актеров. В этой связи настойчивый режиссер обращается в Совнарком и ЦК партии Казахстана, уверяя, что все должно быть подчинено интересам своевременного завершения фильма, а театр обойдется. В конце концов можно найти дублеров, составить иной репетиционный цикл, внести изменения в репертуар. Административные усилия эффект принесли — фильм своевременно вышел на экраны. Вышел — и прошел бесследно, и объясняется это, пожалуй, все-таки не спешкой, не реальными трудностями, которые не могли не возникнуть, когда фильм снимается одновременно на двух языках — казахском и русском, и даже не суетными замыслами режиссера. «Райхан» — само наименование картины свидетельствует, что в экранной версии оказалась даже усилена, сравнительно с рассказом, социально-воспитательная тема. А конь сделался в лучшем случае экзотикой.
В другом рассказе — «Охотник с орлом» — величие гор, стремительный полет птицы, хитрость лисы, цокот конских копыт и вовсе подавляют детективно-шпионский сюжет и боевые будни погранотряда.
«Орел приподнял свой тонкий, с сизоватым отливом клюв, похожий на отшлифованный кремень, и жадно вдыхал прохладу родимой степи, простор овеянных ветрами, вскормивших его древних гор», — все видно, вся осязаемо, и более того, метафизически полно: за размахом крыл угадывается простор времен.
«…Огромный орел, судорожно дрогнув, мгновенно сорвался с руки охотника, словно камень, стремительно упал вниз и тут же могучим толчком взмыл к сияющим в солнечном свете вершинам Ожара… Тот, кто видел этот величественный полет орла, парящего в синем, до головокружения высоком небе, тот, кто хоть раз ощущал безумный трепет, охвативший птицу, почуявшую добычу, — тот знает силу волнения, которое испытывает в эту минуту охотник».