"Интересно, а что у него в чемодане?"
Разумовский бренчал голосом какой-то фокстрот времен нэпа, довольно точно имитируя таперское пианино.
"О, клево! — передал титр слова Витьки Гребня. — Синема! Лафа!"
Судя по картинке, Сухово принес с собой "волшебный фонарь". Под бряцанье расстроенных клавиш Арсений Витальевич угостил Витьку папиросой, сам закурил. От той же спички оживил и фонарь. Рассеянное пятно света озарило стену. Витька свесил ноги с нар, наклонился вперед, чтобы получше разглядеть дымные химеры на стене камеры.
На поверхности немого кино образовалась новая проекция — уже третья по счету. Потом волшебный фонарь Сухово выдвинулся на первый план.
В изобразительной манере дореволюционного детского альманаха рассказывалась история барчука Арсения. На экране возникли плоские картонные фигурки, как из книжек-раскладушек, приводимые в движение скрытым рычажком.
"Мальчикъ по имени Арсенiй — настоящий бҍсенокъ!"
Белокурый барчук в матроске зло улыбался, обнажая мелкие, как колотый сахар, зубки. На шее висел полосатый барабан. Рычажок оживил Арсения — барчук ударил палочками.
"Онъ утопилъ кошку Лизу, замучил бҍлаго и прелестнаго кролика Бобби!"
Рычажок отодвинул кустик, открывая два жалких звериных трупика.
Кукольная кружевная дамочка одинаковым механическим движением подносила к порозовевшим щечкам пышный веер:
Mamán: "Какой ужасъ! Онъ у насъ такой непослушный!"
Приставным шажком — двигалась только одна нога — вышел строгий усатый мужчина в сюртуке и клетчатых панталонах. Он курил длинную трубку:
Papa: "Дорогая, я знаю, что дҍлать! Ему поможетъ знаменитый педагогъ Дмитрiй Федоровичъ Книппенъ и его волшебный фонарь!"
Согнувшись, как раздавленный окурок, Витька Гребень наблюдал за детством мальчика Арсения…
Еще раньше, чем мне предстал Книппен, с моим сознанием произошло странное помрачение. Возможно, этому поспособствовали голосовые кульбиты Разумовского: множащиеся голоса педагогов — в юности и зрелости, мелодии и прочие звуковые эффекты — все вместе они резко поместили меня в странный кокон, за пределами которого бушевал жестокий вестибулярный хаос. Стоило повернуть голову от экрана или же чуть изменить наклон туловища, к примеру посмотреть под ноги, как сразу извне наваливались невозможные тошные центрифуги.
Неожиданно плоскость детского альманаха обернулась черной падающей вертикалью. Создавалось ощущение, что я рухнул в какой-то бесконечный колодец, только не я падал в нем, а он находился во мне, где-то внутри, в пищеводе, и я, проносясь через его пространство, словно брошенный гарпун, нанизывал на себя плеяду наставников-учеников, связанных между собой преемственностью какого-то преступления и перевоспитания. То была вывернутая наизнанку обратная генеалогия — ученик исторгал из чрева учителя, а тот разрешался очередным дидактическим родителем. Потом меня всего вздернуло, будто резко потянули невидимый линь. Я ощутил что-то вроде безболезненного крючка внутри головы, а затем меня поволокло наверх…
— Удивительный человек был Арсений Витальевич, — проговорил Разумовский взволнованным голосом Гребенюка. — Через годы пронес он обостренное чувство справедливости. Природная доброта и горячее сердце помогали ему разбираться в людях, понимать их слабости…
"Немое кино" закончилось. Я снова сидел, скрючившись на детском стульчике, и смотрел на экран. Тошноты уже не было. Тело полностью онемело. Я даже не мог толком пошевелить плечом, точно паук-Разумовский опутал меня своим диафильмом, как паутиной. Единственное, что мне удалось, это чуть раскачаться. За моей спиной немедля выразительно откашлялся Разумовский. Этот звук находился вне фильма и предназначался мне лично. Я понял, что Разум Аркадьевич недоволен моим поведением, просто пока ограничивается предупредительным кашлем, более того, он прекрасно знает, что я обездвижен.
На втором экране между Арсением Витальевичем Сухово и Витькой Гребнем заканчивался разговор "по душам".
После сеанса "волшебного фонаря" Витькино лицо было каким-то задумчивым и посветлевшим, я бы даже сказал — отчетливо побелевшим. Сошла чумазость, разгладился стариковский, в грязных морщинах лоб — одним словом, Витька похорошел.
"Я не добиваюсь от тебя раскаяния, — произнес Сухово, — а пытаюсь вместе с тобой разобраться, как ты дошел до жизни такой". — Витька Гребень насупился. Много в душе накопилось, в двух словах не передать. Арсений Витальевич не перебивая слушал горькую сбивчивую повесть мальчишки-беспризорника…
Собственно, самой "повести" не было. Вместо слов звучали трагичные, полные героизма аккорды — такими обычно или начинали, или заканчивали песни о Гражданской войне.