Перед тем как мир опрокинулся и стал пустым пересвеченным кадром с перфорацией, я успел прочесть надпись в самом низу обложки: "Художник Борис Геркель, 1976 год"…
Лившиц тогда изрядно струхнул. Он, конечно, был в курсе того, что я не вполне здоров, но увиденный вживую припадок с судорогами и пеной произвел на него отталкивающее впечатление. На какое-то время впечатлительный Лившиц отдалился от меня, но наша дружба все-таки была хоть и с небольшим, но школьным запасом, поэтому взяла свое и неприятный инцидент вскоре ушел в тень…
Лившиц ни разу не завел разговора о детской книжке "Герка, Бобик и капитан Галоша". Возможно, он просто не понял, что именно она спровоцировала приступ. Я же никогда ему о ней не напомнил. Зачем? У меня даже искушения не возникло ознакомиться с содержимым книжки, хотя я бы мог это предпринять в какой-нибудь четный год, когда болезнь отступала. И тем не менее. Я не взялся бы читать про Герку и капитана Галошу, как не стал бы перебегать по узкой доске, перекинутой с крыши одной высотки на другую, или балансировать на перилах высокого моста. Любому, кто упрекнул бы меня в трусости, я бы рассмеялся в лицо. Мне уже давно не требовалось доказывать самому себе, что я не трус.
Я элементарно запретил себе думать о книжке, точно так же, как несколько лет тому, я вычеркнул из памяти коробочку с диафильмом, а заодно и Разумовского с Детской комнатой милиции.
За все минувшие годы у меня и мысли не возникло, чтобы просмотреть хоть один кадр страшной пленки — просто на свет, ведь проектора у меня не было. Я со спокойным сердцем прибирался в своем столе, перекладывал вещи с места на место, без священного трепета брал коробочку и снова прятал поглубже, от посторонних любопытных рук, и тут же переключался на что-то житейское. Я знал, что диафильм "К новой жизни!" всегда находится в дальнем углу ящика письменного стола, но при этом я отлично приспособился не вспоминать о нем…
Увы, в нечетные годы я терял равновесие, и тогда Разумовский посылал весточку. Или наоборот, сначала Разумовский давал о себе знать, а потом начинались кошмары и приступы. Божко, к примеру, полагал, что виной всему моя упадническая психологическая установка, откажись я от которой, болезнь бы давно покинула меня.
Приступы далеко не всегда заканчивались судорогами и потерей сознания. По совету Артура Сергеевича я с восьмого класса носил на левом запястье вместо часов браслет с ярко-красным пластиковым кругляшом, который вырезал из колпачка какого-то распылителя. Браслет прятался под манжетом, так, чтобы ни у кого не возникало ненужных вопросов. Если я успевал вовремя сконцентрироваться на браслете, все заканчивалось недолгим ступором, который окружающие даже не всегда замечали, потому что он длился не больше нескольких минут, и все считали, что я просто задумался.
Помню, как весной девяносто третьего на лекции по латыни я обнаружил глубоко процарапанную на парте надпись: "Труп сделал из обезьяны человека". Перехватило дыхание, на голове шевельнулись волосы, точно сам Разум Аркадьевич ласково потрепал меня по загривку. Парта была старая, сплошь покрытая резной студенческой писаниной. Фраза об обезьяне и трупе гармонично вплеталась в замысловатый орнамент из имен, математических формул, дурашливых эротических эпитафий: "Я спросил у толстой тети: — Вы мне хуй не пососете?"
У меня даже не возникло сомнений, что на этом самом месте тридцать лет назад овладевал знаниями юный Разумовский — давешний студент педагогического института… Я впился взглядом в красный кругляш. Рот все равно перекосило, слюна белыми медленными фугасами бомбила труп, обезьяну и толстую тетю…
Под дружный смех аудитории наш преподаватель Борис Федорович Анисимов беззлобно откомментировал мои обильные собачьи слюни: "Рымбаев, в мое время добропорядочные студенты блевали на лекциях в портфель или в крайнем случае в рукав!" Добряк решил, что меня мучит алкогольный токсикоз, и отнесся к безобразию снисходительно. Я не разубеждал его.