И однако, как вели себя в ту ночь москвичи, я могу лишь догадываться. Думаю, что меня, например, как, впрочем, и многих других, спас Герчик. Мне не удалось установить, что он делал вечером третьего октября, – где метался и как на него сошло такое важное озарение. Весь период с момента выхода его из дома и до появления в Кремле скрыт во мраке. Может быть, он уже тогда твердо знал, чт
Я практически не помню, как я оказался в Кремле. Лишь кошмарной неразберихой той бурной октябрьской ночи, всеобщей сумятицей, растерянностью, параличом ответственных лиц можно объяснить, что я пробился в якобы особо охраняемую правительственную зону. Кремль, конечно, должен был быть блокирован и надежно прикрыт спецчастями. Это первая заповедь любой кризисной ситуации. На деле же я спокойно прошел пост охраны в Боровицких воротах: гладкие, как у манекенов, безмятежные лица солдат, капитан, встряхивающий головой, словно лошадь. Никаких документов у меня попросту никто не спросил. В самом же Кремле поражала громадная неправдоподобная тишина. Будто все находилось под куполом, не пропускающим звуков. Видно было пронзительно, несмотря на скудное освещение – той особой пронзительностью, которая бывает лишь в фильмах ужасов. Всякая деталь была точно специально очерчена: пепельная, в шелухе серой луковицы колокольня Ивана Великого, Дом Советов – словно картонный, вырезанный, склеенный и покрашенный, зубчатые отгораживающие от мира багровые кремлевские стены. Видна была каждая только еще намечающаяся трещинка в корке асфальта, – пыльный камешек, травинки у люка канализации. И вот в этой безжизненной, как вчерашний день, пронзительности и тишине, совершенно беззвучно, но слышимые как бы внутри мозга, порождая ветер, который, кстати, тоже внешне не ощущался, колотились, звеня на тысячу голосов, красные колокола.
Я не преувеличиваю, они были именно красные – из запекшейся крови, прокаленные в пламени сатанинского горна, твердые, звонкие, поющие с нечеловеческой силой. Я их не видел, но эта яркая краснота отпечатывалась в сознании. И одновременно, по-видимому, разбуженные кровяным благовестом, раздвигая тюльпаны, вздрагивающие и осыпающиеся до пестиков, как кошмар, прорастали жилистые стебли чертополоха – лопались черные почки, бритвенной остротой распарывали воздух шипы. В горле у меня была железная судорога. Уже позже один их моих научных коллег-приятелей, человек, надо сказать, заслуживающий всяческого доверия, говорил, что как раз в эту день он по семейным причинам находился во Пскове, и там тоже после полуночи яростно зазвонили колокола, тоже – красные, и тоже – как бы из запекшейся крови. И, опять же, этого звона никто, кроме него, не слышал. А в громадных прошлого века палатах купца Поганкина осветились все окна и загремела за ними бесовская музыка. И хотя мой коллега человек, как большинство ученых, неверующий, даже к нынешним рок-загибам относящийся со снисходительным добродушием, он определял эту музыку именно как бесовскую: от нее сами собой дергались мускулы рук и ног, и прохожие, точно эпилептики, выламывались в неописуемом танце.
Лично я никакой такой музыки, к счастью, не слышал. Но распевы кровавых колоколов были невыносимы. Точно мышь от рева сирены, я метнулся в первую же попавшуюся дверь, пробежал по длинному коридору с дежурным лампой над входом, повернул, пробежал по другому коридору, свернул еще раз и, наверное, движимый каким-то шестым спасительным чувством, оказался в комнате, освещенной матовыми плафонами, и с громадным облегчением увидел там застеленный пластиковой штабной картой стол, мониторы и откинувшегося на стуле невозмутимого Гришу Рагозина.