И пахнет плесенью, протёртой вонью кухонной клеёнки, покойником, гнильём кефирным… и больше всё воды, везде воды холодной, какую вычерпать нельзя.
И нажимает на звонок дверной затопленный сосед сердитый, и жмёт, и жмёт, и жмёт, звонок визжит, вливаясь в уши, будильник на столе звонит, и в сумерках дождливых в просторном саване рубашки она спускается ворча с перин, скрипя доскáми, горницей бредёт до тёмного угла, взбираясь маминым диваном до лампадки, и, опираясь на Помпеи раму, крестясь на образа, в лампадку масло льёт, туша им тоненький прыгучий огонёк.
Русалов день Двунадесятого поста, святых Хавроньи и Петра, надежд не оправдал, с небес лило без перерыва. Господь благословил домашние дела, каких в других делах её не доходили руки, и, гробовину сняв с окна, она уселась штопать холст в полог одра у лампы керосинной и про Хавронью и Петра, затягивая ниткой плеши, говорила…
– Был Пётр князь, блудной был князь, красивый, всё юбки, значить, возле-то… На то внизу – жави да балуй, пока осподь с своих зямель не глянеть на полы́, и в день один взяла Петра проказа, такая лютая, нихто не можеть почанить. Скрутило, не раскрутишь, как тебя, Данило, ляжить, ни гы, ни мы. Науками руками развели, не знаем, говорять, лекарств таких, то значить, будить как осподь решить: то, можить, крив да сох сто леть живьём гнивай, то, можить, милостью осподней долго ни протянешь, то, значить, воля княжая твоя, казни хошь, милуй нас, а мы не знам. Молися богу. Таким-то жить Петру велика мука, и просить бога: прибери, а только грех такой на ём, сам чёрть открестится прибрать. В колясах по нявестам возють, што ребятишки только камни следом не кидат, да девок прячут мамки в подола, а жив живёть да осподу зовёть, помилуй мя. И вот однажды снится сон ему, что есть такая девушка Хавронья, и только что она его излечит, полюбив. Проснулся он, велел везли чтоб к ей…
– Как, ба, велел, он же мычал?
– Мычал, чаво ж… Када они мычать, понять-то много дела? Поехали они, а девушка была из бедных, с лица и то не княжью свадьбу пировать. Приехали, зовут Хавронью, вышла. Глядит князь на неё, признал из сна-т, Хавроня тоже на него, а сердце схолонуло… чий князь до ей, чий век она яго ждала. И так и стало, как обещано во сне. Взглянула, полюбила, ко лбу оть так ладонь иму, и хворь как неть сошла, себе взяла, на то она любов. Взяла она, а он што коть гулёный, в голодно – ласть, а сытой – тю яго видать…
Она обидчиво на деда покосилась, вздохнула, расправляя на коленях штопь. Петруша тоже посмотрел на деда: ушёл бы, не ушёл бы он от них? Данило Алексеевич сидел, приподнятый в подушках, «переветрить», смотрел в окно, Петруша тоже посмотрел. Двоился лампы керосинной круг и восковое бабино лицо, над штопкой шевелились призрачные руки. Он, дед, кусок стены внутри стекла, как будто запертые вместе с садом в низкую кривую раму, седые тучи лицами ползли, кропило. День потускнел и весь облип, промок от скользкой грязи дождевой, мелькали сорванные листья, и пугало жестянками звонило сквозь стекло.
Она примолкла, закусила хвостик нитки, сплюнула на пол, встряхнула гробовину, в седой просвет окна ещё дыру нашла, сказала:
– Петя, нитьку вставь…
И долго в полусвете керосинки слюнил-крутил, вставляя чёрный верткий хвостик в узенький щелок.
– Ну, вставил?
– Щас…
– Кривыя руки, ждать помрёшь.
– Да щас…
– Нихто не запярал, хлаза хлядять, да светом свету не найдёть, дай я сама.
– Вот, ба. – Он вытянул зубами хвост из узенького ушка, и, послюнив щепоткой пальцы, она сравняла длинный край с коротким, быстро затянув на узелок.
Рассказывала дальше:
– Поехали с Хавроньина двора, гульбят за здравье княжье божье праздник: кака ни юбка – снова в кузова, да не успели съехать до свои, как во второй раз заняла Петра проказа, да только тут такая уж, что в дрожки вмёрз и хлаз не шевелить, остеклянел. Назадь к Хавроньи повернули кони… Она яго без слова приня́ла, а только в этот раз осподь простить не обещал, тяжеле новый грех, тяжеле казнь. Забрала в дом к себе Петра Хавронья, и день не спить, и ночь не спить, за ним, кромешным, ходить, мо́лить Христа ради за няго, а князь ляжить жавой покоем, ни в потолок, ни на ниё, а шквож хлядить. Она болить о ём, слязами плачить: осподи помилуй! Воскреси! Уж все рукой махнули на яго – не будить, видять люди, чуда лишний раз. Двунадесятым – хлядь, в своих ногах выходит Пётр на крыльцо, за ним Хавроня, ма-а-ленька така, по бок яму́, и говорить прислужне кони в Муром собярать, да место на двоих постласть. Как, – те яму, – дворовой девке место с княжьим? А он им так: она тяперь жана моя, а вам – княжна. И сё.
Петруша хмыкнул, что княжну как поросю зовут у тёть Наташи, но было всё равно приятно, что женился князь на ней.
– И стали дружно жить они друг с другом, до люб других тяперь-то Пётр ни-ни… ни на кого не гля́нить, кроме ней, а ей-то солнца, что за Муромом встаёть, када обнимить он, не надо. На то она любов. Князь ей один, она яму одна.
И захватило дух с хорошей сказки. Данила Алексеич отвернулся от окна и ласково смотрел на голову, склонённую над штопкой.