Вытянутые уши Гуинплена, вечная улыбка через все лицо, глаза — все это делает его порождением бездны, а вместе с ним и легионы бородатых женщин, сиамских близнецов, гермафродитов, чернокожих, хромоногих, карликов; у них либо чего-то не хватает, либо есть что-то лишнее: избыток волос, недостаток каких-то органов, чрезмерная пигментация кожи, излишек гормонов, отсутствие какой-нибудь кости, деформация мышц, дефект кожи — то или иное несоответствие нормальному человеческому телу. В девятнадцатом веке наука разрушила очарование подобных чудовищ, объявив их ошибкой природы, а не следствием дьявольских козней, так что мы больше не сбрасываем их в Апофеты, как это делали в Спарте, или в речной поток, что практиковалось в Древнем Риме. Теперь для них придумана другая казнь — отвращение. Или насмешка. Или же жалость, которая утешает нас в собственных скорбях. Урод остается носителем вселенского ужаса, пишет Эдуард Мартен в своем труде по истории тератологии[15]. Таким вот образом Сильвия, да и Мари тоже заточили Франсуа в узилище своей жалости. И то же сделали отец с матерью, и врач-протезист с набережной Берси, который обвиняет в трагедии меня, и вся врачебная комиссия, и эксперт по установлению инвалидности, и мадам Дюмон, которая подмывает Франсуа, и Надин, и, несомненно, весь больничный персонал из V., и Жорж со своей женой, и Шарлевиль-Мезьер, и читатели «Пти Арденнэ», которые все еще помнят о Бейльском чуде, и Тома с Виктором, что делили с ним палату, и тот же Жоао (если бы мог навестить его — поэтому Франсуа не хочет его видеть), и пассажиры метро, перед которыми он стыдливо опускает взгляд, как бы извиняясь за свое уродство, и прохожие… Он отказался поехать с семьей на пикник в Венсенский лес, решив вместо этого написать письмо Надин, и отправился в контору общественного писаря. Он свистнул во двор, прибежал маленький Жозеф, Франсуа попросил положить ему в карман деньги и запереть за ним дверь. И зашагал по залитым солнцем улицам, чертя тонкой тенью своего тела по стенам, и все прохожие, завидев его, тоже преисполнялись жалостью. Он шел очень быстро, вспоминая адрес писарской конторы, которую он заметил, когда они ездили на набережную Берси; при его появлении дети бросали свои игры — он казался им персонажем из какого-нибудь романа Жюля Верна; те самые дети, которым ничего не стоит пнуть кошку или бесхвостого пса или опалить крылья мухе (жестокость питается ужасом), даже не смеялись… Когда он проходил мимо скамейки, на которой сидел очень тучный мужчина, до его слуха донеслось бормотание: «Вот бедняга!» Франсуа разозлился, словно Квазимодо, повернулся к толстяку, заглянул ему прямо в глаза и отчетливо произнес: «Ну, во всяком случае я хотя бы в состоянии разглядеть собственные яйца!»
Гюго наградил Квазимодо благосклонными взглядами мраморных изваяний и храминой собора; Гуинплену досталась невеста — слепая Дея. Франсуа, ждущему свои механические руки, я дарую горы…
Отец кладет трубку и кричит Франсуа:
— Звонили Анри и Поль. Тебе привет!
Анри и Поль… Франсуа лежит на диване в полутемной кухне и повторяет про себя: «Анри и Поль, Анри и Поль, Анрииполь…» — пока слова не утрачивают свое значение и не складываются в приятную мелодию, музыкальную фразу: «анрииполь, анрииполь, анриипольанрииполь», которая постепенно стирает бормотание радио, грозовое небо за окном, жужжание мух, вьющихся в дверном проеме, пленку пота на лбу Франсуа… Пока эта мелодия не воскрешает перед его внутренним взором картины: зелень, свежесть, запах листьев и воды — она тоже как будто зеленая; темное дерево стен шале в Мерибель-ан-Вануаз — тысяча пятьсот метров над уровнем моря, — холодный сланец облицовки стен никогда не видел солнца, к нему так хорошо прислоняться разгоряченным лбом, спиной, животом. Ледяной ручей, гладкая круглая галька, которую кладут под язык; ущелья и перевалы, где даже летом не тает снег — когда кладешь его в рот, от холода ломит зубы.
В Центре протезирования Берси с него сняли слепок торса, специалист подогнал кожаные наплечники, отрегулировал длину спинного ремня и тросиков. Франсуа, маясь от июльской жары, ждет даты окончательной примерки, а вернее, просто проводит день за днем до единственного гарантированного в его жизни момента — кроме смерти, разумеется. Франсуа прекрасно это понимает, но вовсе не грустит. Врач уверяет, что отныне он сможет самостоятельно есть, носить сумку, находить удобное положение для тела, для плеч, чтобы их изгиб казался нормальным, чтобы Франсуа стал незаметным, невидимым для посторонних глаз.
Прекрасная мечта в двадцать два года: стать невидимкой.