Слова из цикла «Детская», цикла «На даче», включая их черновики. Что пришло из позднего времени, в милых наблюдениях над другими детьми? Что — из собственного детства? «Ой! ой! больно! Ой, ногу! Ой, больно! Ой, ногу!..» — «Милый мой, мой мальчик, что за горе! Ну, полно плакать! Пройдет, дружок!.. Посмотри, какая прелесть! Видишь, в кустах, налево? Ах, что за птичка дивная! Что за перышки! Видишь?.. Ну что? Прошло?..» Умные, мягкого характера мамы… Они умеют незаметно отвлечь свое дитя. И вот маленький сын забывает про боль, возвращается к своей игре. Если вспомнить трепетное отношение Мусоргского к матери, здесь мог запечатлеться именно ее образ.
Часто ли он вспоминал свое радостное детство? — Кругом гудели пчелы (Петр Алексеевич держал пасеку). А если побежать к холму, к Лысой горе, в жаркое время там зудят противные слепни. Пристают к коровам, заставляют лошадей прядать ушами, махать хвостом… К вечеру, когда угомонятся, все громче слышен треск кузнечиков…
Это — всё. Почти всё, что можно сказать о живом десятилетии. Еще — лишь совсем немногое.
Мама за роялем. Она хорошо играет. И вот уже и Филарет, и Модинька пытаются нажимать пальцами на клавиши. Оба — со слухом. Но у Модиньки, похоже, особая одаренность. Он все пытается изобразить звуками — и музыку, которую слышал, и предметы. И, быть может, те же «уголки».
И далее — лишь эти скупые сведения самого композитора: мама, взявшаяся за своих детей, особенно за Модиньку. Его ошеломительные успехи. В семь лет — играет маленькие пьески Листа. В девять лет, когда съехалось множество гостей, исполнил большой концерт Фильда, в то время — весьма популярного композитора. Но здесь опять все застилает туман. Каревское десятилетие подходило к концу. Впереди замаячил образ столицы. Невиданной, пугающей, притягивающей воображение…
Петербург
Детство закончилось в августе 1849-го. Петр Алексеевич отдавал своих детей в учение, и семья отправилась в Петербург. Вглядываться в это событие также непросто, как и в ранние годы Мусоргского. Вероятно, сначала были несколько таинственные для детского сознания разговоры родителей. Потом — сама новость: готовиться к переезду. Долгие сборы, хлопоты, тревоги взрослых и томительное ожидание детей. Они должны были услышать что-то замечательное о Петербурге: вряд ли мальчишкам рассказывали о той «изнанке», которая сопровождает жизнь в любой столице. День отъезда тоже теряется в дымке времен: собрались ли в начале месяца, чтобы успеть обжиться в Петербурге, или отложили отъезд на конец, чтобы мальчики уж сразу начали свою новую жизнь с учебы. Вряд ли у них были средства, чтобы тратиться на перекладных; по всей видимости, ехали на своих лошадях, тряслись по российским дорогам не один день, останавливаясь на постоялых дворах. То, что Модест уже не раз ездил на лошадях в гости, в том нет никаких сомнений. Но знал ли он дальние расстояния? Знал ли, к своим десяти годам, путь хотя бы до Торопца? Но даже если такие поездки и были ему знакомы, то все же дорога до Петербурга была дольше, а значит — должна была запасть в его сознание. Да и сама столица должна была сразу произвести впечатление.
Уже издали они могли разглядеть купола Троицкого собора. Затем Петербург их встречал массивной колоннадой Московских ворот, видом Царскосельской железной дороги и близлежащими низенькими постройками предместья. Величие и запустение были рядом, хотя именно величие блистательной северной столицы и должно было в первую очередь поразить глаз деревенского отрока.
Петербург 1849-го. На Аничковом мосту еще шла установка конных групп скульптора П. А. Клодта. Уже достроен Исаакиевский собор, но внутри идет отделка. Центр города, куда вписывался и Медный всадник, и Адмиралтейство, и длинная набережная, и Зимний, и Невский проспект с размашистым Казанским собором, и многочисленные каналы и реки, и витые чугунные решетки, — приобрел уже «царственный» вид. Город мог поразить. И мог испугать — и населенностью, и своим безразличием.
На исходе XIX века поэт Иван Коневской в письме другу начертает почти символический портрет Невской столицы:
«…В то время, как Москва и германо-романские средневековые города свиваются как гнездо, внутри их чувствуются живые недра, взрастившие и питающие их, обаятельные затаенными завитками и уголками своих закоулков, Питер весь сквозной, с его прямыми улицами, проходящими чуть не из одного конца города в другой; внутри его тщетно ищешь центра, сердцевины, в котором сгущались бы соки жизни, внутри — зияющая пустота, истощение».