«…Сильная женская рука порывисто схватила его за руку… Из узких щелей маски на него смотрели страстные глаза и улыбались лукавые уста…
— Ты? Наконец это ты?..»
Он еще не опомнился, поскольку надеялся увидеть другую, но маска в широком домино уже стремительно тянет его за собой:
«Уйдем дальше… дальше… Здесь опасно… Он с меня глаз не спускает… В зале он как раз найдет…»
В голосе — маскарадная неестественность, но сквозь нее прорываются дивные знакомые нотки. И вот они на хорах, «в полутемном углублении окна». Она быстро приподнимает кружево маски и «впивается горячим поцелуем в его губы».
«Мари!» — Его внезапный восторг — и банальные фразы — «не ждал», «точно сон», «а я-то ждала!».
Она уже два года как замужем. «Муж мой ничего… он добрый мальчик. Только ужасно влюблен и ревнив». Жарко прижалась к нему, целует — «в глаза, в губы, в лицо…» Обморочное счастье героя, ее бегущие вопросы:
«— Где ты был? Куда пропал? Отчего не идешь ко мне?.. Отвечай! Говори! Признавайся!..»
И — новые поцелуи: «Мой очаровательный! Мой милый! Мой гадкий!»
И вот ее уже нет, в ушах еще звучит ее голос («Ты к нам придешь!»). Он «весь горит», растерян, «голова идет кругом», он идет, «натыкается на встречных, вызывая ропот…».
Героиня — та, что способна в мгновение вскружить голову, та, от которой мужчина теряет почву под ногами, а то и сходит с ума. «Его вдруг обдало женщиной: точно свет хлынул в темноту»…
Прототипом героини, которая дразнит, доводит до безумия и все время ускользает, была реальная женщина, известная в музыкальных кругах благодаря своему голосу, Мария Васильевна Шиловская. Ее хорошо знал Даргомыжский. Она пела его романсы, профессиональной певицей не была, да и не могла быть, согласно сословным требованиям, но выступала в концертах. Самый ее тембр завораживал.
Модеста Мусоргского Шиловская была старше чуть ли не на десятилетие. Но привыкшая играть роль роковой женщины, она себя испытала и в этот раз. Летом 1859-го пригласила погостить в свое подмосковное имение Глебово близ Воскресенска. По дороге композитор проезжал Новоиерусалимский монастырь, и это дивное видение запечатлелось в его памяти накрепко. И золотые луковицы, которые видны были издалека, и центральный купол, напомнивший расписной пирог, и стены с башенками. А главное, сама местность — холмистая, с кудрявой зеленью по берегам Истры. Место для монастыря некогда присмотрел не кто иной, как патриарх Никон. И Мусоргский заметит в письмеце к Балакиреву с теплотою: «…недурное местечко выбрал».
Имение Шиловских дышало дворянской роскошью — и сам барский дом, что высился на горе, и парк в английском стиле, и церковь, напоминавшая «соборчик». У Шиловских был свой хор певчих, который знал Бортнянского, разучивал отрывки из оперы «Жизнь за царя» Глинки. И Мусоргский, едва узнав об этом, испытывает нетерпение: «Позаймусь с ними, говорят, поют недурно, не кричат и получают приличное домашнее воспитание».
В июне он выберется из гостеприимного Глебова в «Иерихон» (так на жаргончике кружка именовалась Москва). Ожидал ли он сам того впечатления, которое придется ему пережить? Однажды ему довелось читать письмо Милия «Баху»: именно в Москве тот не без гордости ощутил, что он — русский. Но Балакирев выразил восторг привычными картинами: «Вечер был чудесный, вид на Замоскворечье бесподобный. В душе у меня родилось много прекрасных чувств, которых не умею пересказать вам»[24].
В переживании Мусоргского много того, что сам он называл «мистицизмом», только на этот раз всё это было совершенно особого характера. Кремль поразил, на него он взирал с благоговением. Красная площадь с Покровским собором — ошеломила:
«Василий Блаженный так приятно и вместе с тем так странно на меня подействовал, что мне так и казалось, что сейчас пройдет боярин в длинном зипуне и высокой шапке. Под Спасскими воротами я снял шляпу, этот народный обычай мне понравился. Новый дворец великолепен, в нем из теремов лучшая комната — бывшая Грановитая палата, где судили, между прочим, Никона. Успенский собор, Спас на бору, Архангельский собор — это представители древности рука об руку с Василием Блаженным. В Архангельском соборе я с уважением осматривал гробницы, между которыми находились такие, перед которыми я стоял с благоговением, таковы Иоанна III, Дмитрия Донского и даже Романовых, — при последних я вспомнил „Жизнь за царя“ и оттого невольно остановился».