Мусоргский рисует судьбу слепую. Его мужичонка, пьяненький, с трудом переставлявший ноги, обречен. Потому что — один в поле, потом — один в лесу. Потому что одинок. И рядом — только его судьба, то есть суд Божий. Вся «песня-пляска» держится не только на слове, не только на оттенках интонации, но и той части, которая обычно называется словом «аккомпанемент» и которая здесь обретает самостоятельную силу. Поначалу («Лес да поляны. Безлюдье…») музыка рождается тихая, медленная. Но уже на словах «Вьюга и плачет, и стонет…» — в фортепианной партии словно завивается снежок, вьюга просыпается в «дрожащем» аккомпанементе, разворачивается, закручивается клубами… После «Глядь — так и есть…» — начинается снежная пляска, то ускоряясь, то замедляясь, ритмически такая же переменчивая, как и увертливое вращение снежного роя. На словах «Взбей-ка постель ты, метель, лебедка!..» — снежные вихри слетают с небес, устилая лежбище для пьяненького… С засыпанием — остаются лишь «взметы» вьюги, с нивой под солнцем рождается — как сонное воспоминание — что-то подобное русской песне, которая смешивается с остатками снежных всплесков. «Солнышко смеется», — поет голос, — «голубки летают». А в аккомпанементе на «голубки» приходится мелодия предыдущей фразы — «солнышко смеется». Звуки, тихонько взметнувшись, замирают… Нужно ли было после этого возвращаться к начальной картине («Лес да поляны. Безлюдье…»), к словам Голенищева-Кутузова, рисовать снежную могилу, если музыка все это уже изобразила…
Стасову «Трепак» пришелся по душе. Он загорелся идеей Мусоргского и Кутузова. На молодого поэта — особая надежда. Когда Голенищев по срочному вызову матери уехал в Тверь да и засел там, пытаясь писать своего «Шуйского», «Бах» забрасывает его письмами, пытается подгонять с завершением драмы, подсказывает сюжеты новых «Плясок смерти», очень хочет вытянуть обратно в Питер. А здесь уже — тяжелая новость под стать этим «пляскам»: у Щербачева, совершенно внезапно, умер сын. Только-только Стасов получил письмо от самого Щербача: «Володя мой еще лежит и так слаб, что стонет и охает при малейшем движении; но всякая грозящая опасность миновала, благодаря неведомым, покровительным силам»
[188]. И вот — Щербачев с рецептом бежит в аптеку, а за ним уже послан человек со страшной вестью. Стасов пишет Голенищеву, негодует на врача («сытый, нажранный доктор») и уже убеждает, взывает: Щербачев в таком состоянии, что очень нуждается в товарищах и, кажется, готов переселиться к Кутузову с Мусоргским. Но Стасов не был бы Стасовым, если бы тут же не начал побуждать к деятельности:«…Мне ужасно хотелось бы натравить Вас на продолжение „
Голенищев — человек одаренный, но вялый. Он более склонен обсуждать замыслы, нежели их воплощать. Для последнего ждет особого вдохновения. На его соображения о «Плясках смерти» Стасов отзывается с горячностью. Сделать «Войну»? — Да, только древнюю: русских с печенегами. Царя? Пусть Иван Грозный убивается по усопшей Анастасии: «Ведь он был тогда еще что-то вроде молодого Петра Великого — на рубеже Азии и Европы. Тема заманчивая. Византийский двор кругом, — полубунтующая дума боярская, желающая забрать вожжи, а он ее сдерживает!..»
«Бах» хочет сцен из разных эпох, для пущего разнообразия. Ребенок? Не надо «колыбельной», это затаскано. Молодая женщина? — «Для женщины — я сделал бы —
Стасов суетлив и многоречив, бурлит замыслами, обрушивает на флегматичного Голенищева множество идей и тем. Тот, с тихим своим дарованием, едва может переварить не только идеи, но и события: и «Гашиш» должен идти в «Деле», значит, неплохо бы вычитать корректуру, и Щербачев нуждается в поддержке, и о «Шуйском» столько предложений от «Баха», что голова кругом. Тут-то вдруг и придет еще одно посланьице. Престранное: