«Вчера Мусорянин играл у нас весь вечер для меня и Антоколии, и я скажу, что он теперь сочиняет лучшее, что только до сих пор у него сделано в „Хованщине“. Это сцена баб, воющих над стрельцами, легшими у плах и топоров, а вдали подходят потешные. Это соединение изумительнейшей патетичности с грубой и веселой солдатчиной. Но что меня еще больше поразило — это начало и конец, приделанные им к
Значит, уже и завершение «Хованщины» было не за горами тогда, летом 1876-го. Но после скоропалительных замечаний «g'en'eralissime» он всё-таки предпочел не торопиться. И «Сорочинская ярмарка» начала потихоньку оттенять его музыкальную драму. Пока — лишь замедляя рождение последней. Но и «Сорочинская» не могла поглотить его целиком. В том состоянии вопроса, который он переживал, композитор готов был хвататься за другие идеи. «Бах» тут же подкинул ему несколько «макабров», сюжетов для «Песен и плясок смерти».
Песня «Аника-воин и смерть» закончена не будет. Правда, сочиненное для этого сюжета потом пригодится в другой вещи из этого цикла, «Полководец». Зато так и остались в набросках, даже не записанными на бумагу, и «Схимник», и «Изгнанник». В первом сюжете суровый монах умирал в темной келье при дальних ударах колокола, во втором — политический изгнанник стремился на родину и погибал в водной пучине.
В конце июля в Петербурге объявился Илья Репин. Они встретились с Мусоргским у Стасова, несказанно обрадовались друг другу. Мусорянин играл многое из того, что насочинял за те три года, пока они не виделись. Репин был в несказанном восторге, в музыке Мусоргского ему, кажется, нравилось всё. Стасов о своем впечатлении черкнет брату Дмитрию: «Да ведь и в самом деле Мусоргский все это время так крупно шел вперед, что просто мое почтение, и только „музыканты“ (Римляне, Кюи и тому подобные) не в состоянии этого ни видеть и ни понимать!» Знал он и о том, что Мусорянин готовился к отдыху. Мария Измайловна, его хозяйка, вместе с Павлом Александровичем Наумовым сделали маленький подарок: пригласили пожить с ними на даче, которую сняли в Царском Селе. Он мог бы поначалу ездить на службу и оттуда, а потом уйти в отпуск и засесть за оперы уже основательно.
Тишина и покой, которых так не хватало в городе, и пришли с этим удивительным августом. Сразу пошла другая жизнь. По приезде в Царское — долгая прогулка с Наумовым, потом — свой уголок, уединенность и первая бессонная ночь. Он тут же примется за письмецо Людмиле Ивановне, и выйдет нечто затейное, и успокоенное, и благостное:
«Дорогая моя голубушка, Людмила Ивановна, вот я и переселился. Дача превосходна до того, что деревья крадутся в окна и нашептывают, что именно, — не знаю, но, кажется, хорошее что-то нашептывают. Дай Бог, с этими добрыми и мирными друзьями, хотя, подчас, и шумливыми, сделать то, что сильно желается, достигнуть „тех“ дел — о них же только мечтаешь. При здоровом теле и, даст Бог, нравственном спокойствии, пожалуй, „Хованщина“ мною не побрезгает. Теперешнюю ночь почти не спал на „новых местах“; за вечер ходили много с N. — верст 5–6 исходили, да все в лучших местах. Довольны были оба до зела, а обоим нам не спалось: тишина; вдали то труба стрелочника на чугунке звучит, то „собачки“ сторожевые свою должность облаивают; а тут, как арфное glissando, пробежит дремотой шелест листвы, ну, и не спалось. Еще бы! Вдобавок „незримая луна“ сквозь эту листву прямо к изголовью крадется, нежно, тихо крадется. После „должностного“ петербургского шума, после столичной бесшабашной суетни не отдыхаешь, нет, сначала раздражаешься: зачем нет этого шума, зачем и куда умчалась суетня. Вчера, сидя под кущами на балконе, я был утешен шутливой песенкой проходившего праздничного люда. Песенка игралась под гармонику: запомнил песенку, но остановить гулявших и попросить содержание песенки церемонился и жалею теперь. А сидел я на балконе, обдумывая „Хованщину“, — придумалось. Лишь бы отпуск дали, — кажется, загарцуем по нотной бумаге. Пора! Все почти сочинено, надо писать и писать. Вот только толкание на службу дорогу перебегает».
С Людмилой Ивановной он всегда чувствовал себя немножко ребенком. Потому и подписывался по-детски: «Ваш Мусинька». И просил от нее, родной, весточки.
Поначалу ему приходилось отсюда тащиться по чугунке в Питер, на службу. Там можно было заскочить к Людмиле Ивановне или «Баху», показать то, что удалось сочинить. Потом — возвращаться к своему балкону, столь полюбившемуся, слушать шелест деревьев, целые волны этого шелеста, и возвращаться к опере. Благо и рояль здесь был, — не только музыкальная отрада для вечеров в тесном кругу друзей-Наумовых, но и подспорье в работе.