– У вас теперь правильное выражение. Сколько я вас ни знаю, а такого выражения еще не было.
– Душа у меня успокоилась. Наверно, поэтому, – объяснил Мусоргский.
Репин знал уже все. К нему, услышав, что он на короткое время вернулся в Петербург, прибежал Стасов; он заявил, что необходимо срочно, не откладывая ни на один день, писать портрет и увековечить облик Мусоргского, их великого друга.
Репин боялся этой встречи. Столько связано было для него с именем Мусоргского: вечера у Стасова, душевные долгие разговоры, дружба… Мысль, что позировать будет человек, приговоренный 'к смерти, мучила и страшила его.
Но, оказавшись в палате, он с первых же слов сумел взять деловой и дружески-профессиональный тон. Мусоргский поверил тому, что лицо его приобрело правильное выражение.
Когда Репин явился на следующий день со всеми принадлежностями, он застал друга своего в кресле, в халате с малиновой оторочкой, с немного встрепанными, наспех причесанными волосами. Под халатом была украинская вышитая рубаха.
Сев ближе к окну, Репин стал распоряжаться:
– Голову поверните правее… Нет, не так… Да не упирайтесь бородой в грудь… Фу, какой вы непонятливый, Модест!
Говоря эти, в общем, ненужные слова, Репин тем временем зорко наблюдал за выражением лица больного. Глаз его, острый, приметливый, все схватывающий, старался уловить мысль, страдания и боль, то выражение простоты и величия, какое он однажды поймал уже в лице Мусоргского. Он как бы ловил гениальную душу художника. Мучаясь тем, что он, в сущности, прощается с человеком, через силу сдерживая слезы, Репин смотрел на сидевшего в кресле больного.
Когда Репин вышел из палаты, Стасов уже поджидал его:
– Как, Илья Ефимович? Получается?
Обоим было тяжело, оба страдали. Но Стасов твердо знал, что для будущих поколений именно Репин обязан сохранить облик гениального русского музыканта.
– Получается? – переспросил он.
– Пока не могу ответить. Через день-два сам пойму лучше.
– Модест не устал?
– Я его только вначале мучил, потом предоставил сидеть, как ему хочется.
Они пошли по гулкому коридору госпиталя. Оба мучительно сознавали, что в конце коридора лежит их друг, великий современник, дни которого сочтены.
XVII
Бывали дни, когда Мусоргский разговаривал странно, невнятно, почти заговаривался. Друзья поддакивали и со всем соглашались, но, выходя из палаты, давали волю своей печали. Потом наступало улучшение: мысли становились ясными; прежний яркий, сверкающий своеобразием ум светился в его речи. Казалось, что проблеск надежды опять появляется. Врачи, однако, повторяли упорно, что больной обречен и заблуждаться не следует.
Газеты писали уже на все лады, что Мусоргский при смерти, что он умирает. Номера газет друзья прятали от Модеста. Они старались скрыть все, что могло бы принести ему волнение. Но событий 1 марта – это был 1881 год – не скрыли: наоборот, притащили с собой газет побольше. В тот день был убит Александр Второй. Пусть событие взволновало Мусоргского, зато оно наполнило его надеждами. Каждого, кто входил, он встречал вопросом, что теперь будет. Ему неведомо было, что царь, который вступит на трон после застреленного царя, Александр Третий, собственной рукой вычеркнет из репертуара его «Бориса», как крамольную оперу; неведомо было и то, что реакция оплетет жизнь России еще гуще. Мусоргский страстно ждал перемен. Не желая его огорчать, друзья делали вид, будто тоже верят в благие изменения.
Мусоргский лихорадочно просматривал газеты одну за другой, потом принимался за берлиозовскую инструментовку. Ему казалось, что он живет общей со всеми жизнью.
Балакирев и Стасов, вновь поговорив с Бертенсоном, решили принять срочные меры по охране всего, что написано композитором. Надо было сделать кого-нибудь наследником его прав. Посоветовавшись с Римским-Корса-ковым и Бородиным, они остановились на кандидатуре Филиппова.
Тертий Иванович, к которому они пришли за согласием, хотя и знал, какое тяжкое бремя берет на себя, согласился.
– Но прошу вас, господа, об одном: подготовьте больного. Пусть он не видит во мне узурпатора своих прав. Я принимаю это как долг перед нашим искусством, однако облегчите мне мою миссию в эти тяжелые дни.
Мусоргский никак не желал понять, зачем ему душеприказчик, если он сам займется в ближайшее время своими делами.
– Мы хотим избавить вас от хлопот и забот, – стал объяснять Стасов. – Пора вам, Мусорянин, отойти от этого в сторону. Тертий Иванович так благороден и добр, что соглашается взять на себя дела по изданию и постановке ваших вещей.
– А Корсинька как? – подумав, спросил Мусоргский. – Тоже передаст свои дела ему?
– Корсинька позже. Он, как-никак, здоровее вас.
– Я тоже поправлюсь, Бах. Я в Крым уеду.
– Уедете, непременно.
Балакирев стоял у окна и смотрел во двор госпиталя; он чувствовал себя бесконечно несчастным.
Мусоргский, по своей доверчивости, хотя и не понимал, для чего все это, в конце концов дал согласие.