Фотографию сняли, лишив выставку если не сердца, то нерва. А на ее месте повесили белые ягодицы, с замершим на них желто-черным махаоном.
Криминалисты взялись изучать фотографию, но установили одно, что есть абрис и нет плоти, один свет. Собственно, это и так было видно. Они долго спорили, пока не забыли о предмете спора. Остались одни очертания версий.
– Так на фотографии она? – допытывался у них Куксо.
– С вероятностью шестьдесят процентов, – ответили криминалисты.
Куксо явно пребывал в растерянности, нет-нет да мелькавшей в его глазах и съежившейся фигуре. Следователей несет и раздувает от версий, а без них они как воздушный шар без горячего воздуха. Да, паря, не просто тебе, версии ни одной. Хотя рысь и факт, но факт, прямо скажем, скорее мистический, чем исторический, с которым лучше к руководству не соваться. А оно уж наверняка торопит и интересуется. В милицейских буднях ничего интересного, но почему они всех интересуют?
После обеда Куксо добили информацией о том, что у чучела между когтями куски мышечной ткани убитого, которые искусственно попасть туда никак не могли.
Весь вечер Элоиза провозилась на кухне, и когда я заходил туда, прятала от меня глаза. Я старался не досаждать ей и тупо смотрел в телевизор. Уже часов в девять она позвала меня ужинать. Макароны, запеченные с сыром, мы ели сосредоточенно, как будто это была костистая щука. Я сдержанно, но часто нахваливал блюдо.
– Много лет назад он заметил меня на пляже, – сказала вдруг Элоиза, – познакомился, проводил до остановки и пригласил домой.
Элоиза не сказала, кто «он», но было ясно и без слов. Я чувствовал, что краснею, и видел, что она заметила это.
– Нет-нет, не подумай чего, – сказал она, – ничего такого не было. Впрочем, думай, что хочешь, дело прошлое. Всё было ужасно целомудренно, просто уму непостижимо! Но для меня тогда это было так естественно. Родители мои были известными людьми. Отец – замдиректора академического института, мама – начальник отдела в этом же институте. Они воспитывали меня в строгой приверженности к четким формулам и константам морали и порядочности, и я впитала их, они стали моей сутью.
– Математики?
– Я не сказала? Химики. Они были очень недовольны, что я пошла не в химию, а в музейное дело. Ко мне в музее было особое отношение, не знаю и почему. Все как-то бережно обращались со мной, как с фарфоровой статуэткой. Меня любили все. За что?. Несколько дней он изящно ухаживал за мной, дарил цветы, говорил много об искусстве Возрождения, о фресках, статуях, музеях, картинах и судьбах живописцев. Каждый вечер приглашал меня в театр, в филармонию, на выставку. Я, привыкшая к изяществу точных наук и гармонии хрусталя и оружия(хотя какая гармония в оружии?), открывала для себя как бы новый мир. Я была благодарна ему за это. Он подарил мне на День рождения чудесное черное платье, в котором я была неотразима. Цвет платья был необыкновенно глубок. Оно скоро покрылось мужскими взглядами, как сажей. Он показал свои фотоработы. Они мне понравились. В них была, как бы это сказать, страсть. В них была страсть познавания. Это надо было видеть…
– Ограничимся словами, – сказал я.
Я пожалел о сказанном, но слова уже улетели и зажили где-то самостоятельной жизнью.
– Он и не упрашивал меня. Как-то так получилось само собой, он стал снимать меня. Много, меня одну. Отдельно лицо, глаза, изгиб шеи, руки, плечо, колени, даже родинку на запястье, всю издали… Потом, когда мы стали близки, он фотографировал меня по-всякому. Я испытывала наслаждение, так как он, я чувствовала это, тоже испытывал наслаждения от того, что обладал мною не только в жизни, а еще и в своем искусстве. Фотография – дьявольское искусство. Недаром некоторые религии запрещают фотографировать человека… Так продолжалось с полгода. А потом он все эти фотографии разместил на своей первой персональной выставке в нашем музее. Размазал меня по стене. У входа висели мои глаза, руки, родинка на запястье, потом мое тело, а потом пошла композиция и детализация, как на плакатах в мясном отделе гастронома, с премилыми названиями: «Лотос семнадцатой встречи», «Райская чаща»… Он назвал выставку» Продвижение». Выставка произвела фурор, она была в жилу в конце восьмидесятых. Публика роняла слюну…
Я не знала ничего, так как была в отпуске. Мне рассказала Салтычиха. Специально приехала после работы. Она тогда была простой кладовщицей. Я бы его задушила, паразита, сказала она тогда мне. А когда я пришла на работу, все зашумели: ну, Элька, даешь, мы и не знали, что ты такая!
Когда я в первый раз пришла на выставку, я себя не узнала. Я пробежала, ничего не соображая, взглядом по фотографиям, надписям под ними. А после этого весь мир задрожал, как будто его трясла лихорадка, как при землетрясении. Я почувствовала себя плохо и очнулась только дома. Первое, о чем я подумала: куда бы убежать? Убежать даже из жизни. Мне тогда было всё равно. Я не ложилась спать, а ходила по комнате, как зверь по клетке.