Затем красивая парочка отправилась в Итальянскую оперу. Никогда еще эта обольстительная красавица не казалась столь воздушной, столь близкой к небесам. Никто из сидевших в зале не поверил бы, что ее долги достигли той цифры, которую де Марсе утром назвал молодому графу. Никакие земные заботы, казалось, не могли омрачить это прекрасное чело, дышавшее достоинством самых высоких и непоколебимых женских добродетелей. Ее томная мечтательность если и могла быть отблеском земной любви, то лишь той, какую она целомудренно в себе подавила. Большинство мужчин готово было держать пари, что Виктюрньена до сих пор водят за нос, тогда как женщины были уверены в падении их соперницы; они втайне восхищались ею, как Микеланджело втайне восхищался Рафаэлем. Одна уверяла, что Виктюрньен любит Диану за ее золотые волосы, ибо во всей Франции нет подобных; другая считала главным достоинством герцогини удивительную белизну кожи, ибо сложена она, как всем известно, отвратительно, только что одеться умеет; третьи находили, что д'Эгриньон любит Диану за восхитительные ножки — единственное, что в ней есть хорошего, так как фигура у нее плоская, как доска. Но, что особенно ярко рисует парижские нравы, — мужчины все наперебой утверждали, будто роскошную жизнь д'Эгриньона оплачивает герцогиня, а женщины весьма прозрачно намекали на то, что, как выразился Растиньяк, крылышки этого ангела оплачивает Виктюрньен. Когда влюбленные возвращались из театра, молодой человек, гораздо больше встревоженный долгами герцогини, чем своими собственными, раз двадцать чуть не заговорил на эту тему, но слова тут же замирали у него на устах, когда он в неверном свете каретных фонарей бросал взгляд на это неземное создание, вызывавшее в другом те чувственные соблазны, которые ею самой всегда овладевали как бы против воли и после тяжелой борьбы с чисто ангельской непорочностью. Герцогиня была настолько умна, что не твердила на каждом шагу о своей добродетели и чистоте, как это делали подражавшие ей провинциальные львицы; она действовала гораздо искуснее: она внушала это без слов тому, ради кого приносила столь великие жертвы. Спустя полгода она все еще делала вид, что почитает смертным грехом самый невинный поцелуй руки, и с такой ловкостью заставляла добиваться ее милостей, что казалась после грехопадения еще больше ангелом, чем до него. Только парижанки умеют придавать всегда новую прелесть лунному свету и романтичность — звездам, попадать в ту же трясину и выходить из нее все более очищенными и непорочными. В этом — высшая ступень утонченной парижской культуры. Женщины, живущие по ту сторону Рейна или Ла-Манша, сами верят в тот вздор, который несут; а парижанки заставляют верить в него своих любовников; они льстят их тщеславным чувствам и мыслям, чтобы сделать их счастливее. Некоторые лица пытались было умалить достоинства герцогини, уверяя, что она первая попадается в собственные сети. Но это низкая клевета! Герцогиня не верила никому и ничему, кроме самой себя!
В начале зимы 1823/24 года за Виктюрньеном в банке братьев Келлеров числилось двести тысяч франков долга, о котором ни Шенель, ни мадемуазель Арманда и не подозревали. Чтобы скрыть источник, откуда он черпал средства, Виктюрньен время от времени просил Шенеля выслать ему тысячи две экю; он писал лживые письма отцу и тетке, оба были счастливы и спокойны за него и, подобно большинству счастливых людей, не подозревали, что они обмануты. Только один человек знал тайну ужасной катастрофы, уготованной знатному и славному роду по вине его отпрыска, очарованного соблазнами парижской жизни: проходя вечером мимо Музея древностей, дю Круазье радостно потирал руки, предвкушая скорое достижение своей цели. Цель эта была уже не столько разорение, сколько бесчестье семьи д'Эгриньонов, и он инстинктом ненависти угадывал, что роковой час близится. Дю Круазье окончательно убедился в этом, когда узнал, что молодой граф наделал таких долгов, бремени которых ему не выдержать. И тут дю Круазье, перейдя в наступление, начал с того, что нанес смертоносный удар самому ненавистному своему врагу — достойному Шенелю. Добрый старик жил на улице Беркай в доме с островерхой крышей и мощеным двориком, вдоль стен которого росли кусты вьющихся роз, заглядывавшие в окна второго этажа. За домом лежал обыкновенный провинциальный садик, обнесенный сырой и мрачной оградой. Клумбы в нем были окружены бордюром из самшита. Серая аккуратная входная дверь с решетчатым окошечком и звонком не менее, чем вывеска, свидетельствовала о том, что «здесь проживает нотариус».