Фюсун поняла, что хороший художественный фильм требует еще некоторого времени, коммерческое же кино, снятое у посторонних, оставит ее в одиночку на опасном пути. Она не отводила смущенного взгляда, как раньше, а с гневом смотрела мне прямо в глаза, чтобы напомнить обо всех моих недостатках. И тогда я расстраивался и радовался одновременно, потому что понимал: раз она не сдерживает гнев, значит, считает меня близким человеком.
Теперь перед уходом я снова спрашивал ее: «Фюсун, как продвигаются рисунки?» Если Феридун бывал дома, все равно с моих уст срывался этот вопрос. (После истории в ресторане «Хузур» Феридун стал реже уходить из дома и ужинал с нами. Правда, киноиндустрия в то время переживала трудные времена.) Как-то раз мы втроем встали из-за стола и долго смотрели на ее рисунок голубя.
— Мне очень нравится, что ты работаешь так медленно, терпеливо, Фюсун, — еле слышно сказал я.
— Я ей все время говорю, чтобы открыла выставку, — так же тихо проговорил Феридун. — Но она стесняется. ..
— Я рисую лишь за тем, чтобы прошло время, — всегда отвечала на такие слова Фюсун. — Самое сложное, чтобы перья на голове голубя получились блестящими. Видите?
— Да, видим, — кивнул я.
Воцарилось долгое молчание. Тем вечером Феридун остался дома—думаю, только для того, чтобы посмотреть выпуск спортивных новостей. Когда из телевизора раздалось: «Г-о-о-л!», он поспешил увидеть повтор. Мы с Фюсун продолжали молчать и смотреть на ее рисунки. Господи, как был я счастлив в такие минуты.
— Фюсун, давай как-нибудь съездим в Париж, вместе увидим все картины, все музеи. Мне очень хочется...
Эти смелые слова я произнес в наказание за ее кислую мину, нахмуренные брови, молчаливый и неприветливый вид, которым она встречала меня несколько вечеров подряд. Фюсун ответила очень мягко:
— Я тоже хочу поехать, Кемаль.
Как многие в детстве, школьником я увлекался рисованием, и в годы учебы в средней школе и лицее подолгу рисовал для себя в «Доме милосердия», мечтая в будущем стать художником. В те годы у меня была наивная мечта поехать в Париж, чтобы посмотреть картины. В 1950-е и в начале 1960-х годов в Турции не было ни одного музея живописи, ни одной книги по живописи, ни одного альбома с репродукциями. Но мы с Фюсун живопись никогда не обсуждали. Нам просто нравился процесс раскрашивания птицы с черно-белой фотографии.
По мере того как странные удовольствия этого непорочного, простодушного счастья, которыми я все больше наслаждался в доме Кескинов, овладевали мною, жизнь за дверями дома Кескинов, на улицах Стамбула представала все более отталкивающей. Смотреть на рисунки, сделанные Фюсун, наблюдать за ее медленной работой, обсуждать, какую из стамбульских птиц, снятых для нее Феридуном. нарисовать следующей — горлицу, коршуна или ласточку, — раз или два в неделю, по нескольку минут в дальней комнате тихим голосом, доставляло мне невыразимое счастье.
Однако слова «счастье» здесь недостаточно. Попытаюсь иначе описать поэзию и глубокое удовлетворение, которое дарили мне те мгновения, которые мы проводили с ней в дальней комнате: у меня появлялось чувство, что время остановилось и все таким и останется навсегда. Вместе с этим я испытывал приятное чувство защищенности, постоянства и домашнего очага. Рядом с ней мне верилось, что все в мире просто и хорошо, и от этого становилось легче на сердце. Ощущение покоя мне дарили созерцание лица Фюсун, ее изящная красота и любовь к ней. Разговаривать с ней в дальней комнате само по
После каждого ужина тетя Несибе, убрав все кастрюли и обеденные тарелки, поставив оставшуюся еду в холодильник (он всегда казался мне волшебным), брала вязание, лежавшее в большом потертом пакете, или просила Фюсун принести его. Часто это совпадало с тем моментом, когда мы уходили в дальнюю комнату, поэтому она говорила дочери: «Кто пойдет в ту комнату, пусть принесет мне спицы!» Ей нравилось вязать перед телевизором. Тетя Несибе не возражала, чтобы мы оставались наедине, но, полагаю, из-за Тарык-бея через некоторое время сама входила к нам под каким-либо предлогом: «Сама возьму вязание. „Осенний ветер любви" начинается. Будете смотреть?»