Фантазия, за которую я хватался, давала право на отсутствие — чисто внутреннее. Не то, что бы впал в рассеянность, как Паганель. Просто ничего не замечал. Потом сквозь всё застилающую пелену отчаяния по поводу своей погубленной жизни стало проступать. Нет, далеко не все. Потому что был я избирателен в том, что себе показывал. Но кое-что просто бросалось в глаза.
Так, к большой моей досаде, невозможно было избежать ежеутренного вида на туго обтянутые и тесно сжатые — лезвия не вставишь, говорят во Франции — половинки зада, которым, опередив меня, усиленно работал вчерашний советский паренек с разболтанными конечностями. Анус зажат так, как будто и на Западе в нем продолжала действовать программа самозащиты от внезапной агрессии с тыла; все же прочее — как без костей. На финишной прямой он не курил, а дергал. Коротко и часто вырывал затяжки. По протекции всемогущего Поленова, этот бывший малолетка стал одним из моих коллег. Мало того. Каждое утро меня обгонял, что добавочно снижало мою самооценку.
Были и менее яркие персонажи, от вынужденного созерцания которых просто нельзя было сохранить
Никто мне здесь не нравился. Ничто. Все отвращало. Оскорбляло чувство прекрасного.
Недоучел я этот момент при выборе «Свободы» — а ведь был решающим, когда выбирал свободу без кавычек.
А всё потому что не Париж. Несмотря на все мои к нему претензии, жил я там среди писателей, поскольку непишущие люди меня занимали мало, а если с последними, жену сюда включая, и возникали межличностные отношения, то я пытался убедить их взяться за перо.
И вот на этом фоне в тонах почти трагических возникла одна дама, которая к месту работы приезжала на такси.
Обычно то был светло-бежевый мерседес, большой и тяжелый, с особо укрепленными бамперами спереди и сзади, — и не обычно, не как правило, а, независимо от таксиста, всегда был мерседес, поскольку таксомоторы других автомобильных марок просто неприняты в городе, который на пару с Цюрихом образует тандем самых богатых городов Западной Европы, а к тому же свято блюдет традицию гомогенности в чем только можно. Раз такси, то будут мерседесы, и притом светло-бежевые. Чтоб никакого разнобоя. Так решает Мюнхен — в отличие от своего швейцарского жирного близнеца, и не говоря уж о Париже, приветствующем разнообразие —
Здесь нет. Здесь не Париж, как сказано. Унификация всего. Однородность, однотипность. Выталкивание того, что чуждо.
Как они нас терпели?
Интернационал на краю Английского парка? неважно, что не коммунистический, а совсем наоборот. Биологическую разносортицу кож, рас и организмов? И не где-нибудь, а прямо в Английском парке супротив освященной двумя столетиями, разбомбленной американцами, но скрупулезно восстановленной их деревянной Хинезишер-турм, пятиэтажной Китайской башни, где бухают литавры духового оркестра, где ароматы жареных свиных ребрышек и белой редьки, нарезаемой гирляндами, овевают биргартен на семь тысяч посадочных мест и пивом НВ, что значит Хофброй, освященным еще Лениным и Гитлером.
А терпели (если нужен ответ на риторический вопрос), только благодаря освободителям от нацизма, которые буквально выпестовали здесь, в бывшей столице бывшего движения, относительную толерантность.
Дама пользовалась уважением у ленивых церберов частной охранной службы, которые сиживали в сторожевом «стакане» форпоста. Автоматический шлагбаум немцы поднимали перед всеми машинами, но выбегали наружу только к ее мерседесу. Такси описывало полукруг, вставая перед тремя березками на газоне — так, чтобы задняя дверца пришлась прямо на дорожку, ведущую к крыльцу, а охранник эту дверцу перед ней распахивал. Возможно, дама была влиятельной. Или сочувствие к недугу?
Неспешно рассчитавшись, выходила дама палкой вперед — алюминиевой палкой с резиновым набалдашником и удобным, с мягкой прокладкой, упором для предплечья.
Сказать «со следами былой красоты», было бы, пожалуй, преждевременно; пусть возраст, но дама была привлекательна. Большие, слегка навыкате глаза, романтически-синие, а в краткой улыбке благодарности, которую она дарила счастливому стражу, было нечто от той высшей, и я бы даже сказал единственно западной цивилизации, которую мне пришлось покинуть (ибо в своей конечной, квинтэссенциальной взвеси Запад — это только, единственно и исключительно Париж.
Неизменно хорошо одета. И не в местном бюргерско-баварском смысле, а опять-таки в элегантно-парижском — даже когда на ней был только темно-синий плащ с погончиками и хлястиком, брюки и сапоги. Не без тенденции к плотности, но держащая себя в форме дама, которая могла поломаться где-нибудь на лыжах в Альпах.
Глядя ей вслед, всецело допускал.
Но время шло, а переломы не срастались, и церемония высаживания повторялась — палкой вперед.