Вторая мировая во Франции началась на год раньше; и самый важный период развития личности с точки зрения будущего был отмечен двумя событиями, которые Летиция считала взаимосвязанными, находя второе более ужасным, чем первое: внезапное и необъяснимое исчезновение матери (в парижской облаве с общеизвестным теперь последующим маршрутом: пересылочный концлагерь в Дранси, а затем депортация на восток, что есть синоним смерти, будь то Терезин или же Освенцим). Пытался ли Степан искать свою жену, об этом ничего не известно. С ним все было в порядке. Бывшего белогвардейца, диакона русско-православного прихода, успевшего натурализоваться во Франции, никто не тронул. Все жалели вдовца с двумя детьми, которые во времена бедствий и лишений становятся в подобных случаях еще более обузой, особенно имея опасную мать, пусть и пропавшую. Доброхоты прятали девочек в провинции. Передавали из рук в руки. Тогда прятались все. Это было в порядке вещей. Уходили в платяные шкафы. На чердаки. Накрывались дверцами подполов. Уходили даже под землю, вытесняя оттуда мертвых. Летиция знала о подземной жизни в Париже, которая называлась метро и давала о себе знать теплым ветром из решеток. Но о том, что подземные существа водятся и в провинции, не подозревала до одного момента, когда однажды из земли, на которой она стояла, будучи в бархатной юбочке, но лишенная исподнего (которое, возможно, сушилось, выстиранное), а скорей всего исчезло в перемещениях и перепрятываниях по отдаленным департаментам, выскочил палец. Она закричала не от страха, а от внезапной боли, заодно с которой мгновенно возникло осознание того, что происходит. Только что нормальная, двуногая, она оказалась стоящей на трех ногах. В следующий момент ее собственные ноги отнялись, как лишние, отпали, как в страшном сне (по-французски —
Ноги вернулись, она соскочила — как курица с насеста.
Кровоточа, крича и плача, Зоя бежала без оглядки с места происшествия, столь же ужасного, сколь странного; бежала очень долго, и, превратившись на бегу в Летицию, продолжала безумный тот бег, можно сказать, всю жизнь — до того самого момента, когда решила последовать совету начать о себе книгу, в связи с чем столкнулась с трудностями и препятствиями, которых не могла предвидеть.
— Какая дефлорация……Не понимаешь, — подвела она итог. — У меня тогда вырвали сердце.
Американская родня, о которой я столько был наслышан, казалась мне мифом во спасение; и сейчас, в ресторане, меня не покидало чувство странности, охватившее при виде подсвеченной снизу, из напольного стекла, американской дамы в светлом брючном костюме и туфлях на высоких каблуках. Я сразу подумал — не из коллекции ли старшей сестры? Высоких каблуков Летиция панически боялась, но не могла отказать себе в приобретениях на случай.
Слово «дама», здесь употребляемое, не должно ввести вас в заблуждение. Никакого пресловутого класса, присущего старшей сестре, не было, да и не предвиделось в этой принарядившейся по случаю Европы американской женщине из глубинки. Но ожидалось сходство, которого не оказалось: разве что знакомые (но карие) глаза навыкате, что в ее случае было просто лупоглазостью, преувеличенной очками причудливо-серповидной формы по вернувшейся моде середины 50-х — с белесой оправой, усыпанной супермаркетовыми диамантами. В целом я нашел, что младшая сестра выглядит значительно старше старшей. Но, конечно, при этом Оделия была живой. Мы с Констанс выразили соболезнование, одновременно по-французски и по-английски, но Оделия, во-первых, заговорила по-русски, пусть и с сильным американским акцентом, а во-вторых, отказалась начинать свой первый европейский вечер с похоронных нот.
— Давайте где-нибудь присядем? Я бы вас пригласила туда, наверх, но там сейчас такой беспорядок…
— Вы в Мюнхене впервые?
— Ха! У меня такое впечатление, что я впервые в Европе. Я ведь здесь не была ни разу с тех пор, как мы с Фрэнком улетели из Парижа. А это было, дай Бог памяти, еще при Генерале!
Оделия предложила мне взять на себя инициативу, и я, переглянувшись с Констанс, решил не покидать «Арабеллу», где как раз на нашем уровне есть ресторан, который, по меньшей мере, не шокирует человека, родившегося и до восемнадцати лет прожившего все же во Франции.
—
—