Дарина Гощинская встает из-за стола, подходит к окну и долго смотрит в темное окно, за которым мигают внизу редкие звездочки городских огней. Как все-таки плохо освещается Киев — а ведь это столица. Можно представить, что делается в провинции. И тьма, и тьма… Как плохо мы живем, Господи, и как плохо умираем…
— Дарина? — Удивленный голос Юрка, коллеги из вечернего эфира. — Ты чего это в темноте сидишь?
Щелкает выключатель — и из глубины окна, в отражении, перед ней всплывает (в первый момент неприятно застав врасплох) красивая молодая женщина — в таком тусклом освещении, когда размывается фактура деталей, и в самом деле молодая, и необыкновенно, жгуче красивая, даже страшно: что-то ведьмаческое, языческое. Длинные египетские брови, и губы темные, словно напоенные кровью, — насколько же это не похоже на телеэкранный образ, побуждающий думать прежде всего о том, от какой фирмы на ведущей костюмчик и какой она пользуется помадой. А тут лицо словно выхвачено из ночи светом костра — архаичное, грозно-прекрасное. Прежде чем повернуться назад к свету (к Юрку, который что-то ей говорит), Дарина жадно впитывает в себя это неприступное лицо, свое и не свое одновременно: вот, значит, какой она выглядит, когда остается одна, — намного сильнее, чем ей кажется. С ощущением этой силы Дарина и дарит Юре ослепительную улыбку:
— Извини, я задумалась… Что ты сказал?
— Только что, говорю, тебе звонил молодой человек, — взгляд Юрка становится многозначительно шелковым: их отношения уже несколько лет балансируют на грани офисного флирта, который ни к чему не обязывает, но какому же мужчине понравится быть герольдом, извещающим о приходе другого, так что коротенькой полувопросительной паузой Юрко дает ей шанс оправдаться, хотя бы движением бровей свести телефонного «молодого человека» к второстепенному положению, а не дождавшись, милостиво улыбается как бы в адрес молодого человека уже сам: — Тревожился, куда ты пропала.
— О боже, я же отключила мобилку! Спасибо, Юрчик.
Ну конечно, это Адриан. (Недовольный Юрчик между тем устраняется за дверь.) Как странно, что она забыла о его существовании. Что она каждый раз забывает о его существовании — как забывают о собственной руке или ноге.
— Адя?
— Лялюся? — Голос, как всегда, когда он говорит с ней даже недавно расставшись, переполнен безудержной радостью, на миг ей кажется, что она держит в руке его затвердевший, как обтянутый шелком камень, член, и волна Адрианового запаха (корица? тмин?) накатывается на нее с такой осязаемой силой, что ей приходится присесть на край стола, бессознательно зажав свободную руку между ног; «Лялюся» — так ее звали в детстве, когда она еще не умела выговаривать «Даруся», но Адриан сам изобрел это имя, лялька — моя лялька — лялечка — лялюся, — как чаще всего у чистых душой мужчин, его любовный язык был детским, и он не представлял, что кто-то может этого стесняться, поначалу она еще смущенно оборонялась: какая я тебе лялька! — однако тридцать-с-лишним-лет-не-слыханная «Лялюся» все-таки пробила, окончательно сломала инерцию ее женского опыта, лишний раз убедив едва ли не в метафизической целесообразности всех Адриановых действий, — так, будто он действительно владел каким-то тайным знанием о ней, перед которым ей следовало почтительно смириться, — и, видимо почувствовав это, он каждый раз выкрикивает в трубку свое триумфальное «Лялюся?», как молодой папа, только что давший имя первенцу и проверяющий, как оно звучит на слух… Но все равно, ей каждый раз становится неловко и хочется закрыть ему рот при мысли, что свидетелем этой беззастенчивой демонстрации счастья может стать кто-то чужой — в офисе, в машине, в магазине, или откуда он там звонит…
— Откуда ты звонишь?