– В зависимости от времени суток, – фыркнула она, язвительно ухмыльнувшись. Приступы слабости тем и хороши, что длятся недолго.
Павел пришел в себя. В какой-то момент он провалился в бездонную яму, очень похожую на ту, в которой он провисел в самом начале, сразу после аварии. Потом было больно, болела голова, болела нещадно, раскалываясь на части и не давая думать. А затем, в какое-то время суток, трудно сказать, в какое, но за окном было светло, Павел взял и проснулся. И открыл глаза. В общем, пришел в себя, как и было сказано. Правда, тот он, в которого он пришел, так и остался лежать на той же самой койке и в той же самой безмолвной тишине, которую он уже ненавидел.
Но все-таки была разница – он увидел Лиду. Он узнал от нее, что ему сделали еще одну операцию, благодаря которой устранили в голове что-то, давящее и пережимающее нечто нужное. От всех этих слов, которых он не слышал, а только читал по бумажкам или по губам, он уставал и хотел спать. Спал он по двадцать часов на дню, а в остальное время, когда он бодрствовал, то есть лежал с открытыми глазами, а не с закрытыми, он смотрел на стену напротив и ждал жену. Ее приходы были самыми яркими, она влетала в палату, и даже если он в этот момент ее еще не видел, то всегда чувствовал, что вот она – здесь, его прекрасная леди, матерящаяся как сапожник. Может быть, в этом действительно было что-то эзотерическое, в этих его предчувствиях, а может, он чувствовал запах ее духов. Ведь обоняние-то ему оставили.
И в этом его существовании, в этом диалоге глазами он уже находил какие-то положительные стороны. Он узнал, что все живы-здоровы, что Машка по-прежнему ходит в садик, готовится к школе, скучает по нему. Лида предлагала ее привезти, но он не хотел, чтобы она пришла и расстроилась, что папа в таком вот виде.
– Хорошо, не сейчас. Я поняла тебя, – кивала Лида. – А что потом?
«Потом будет потом», – думал Павел, в глубине души надеясь, что все же что-то изменится, что найдется какой-нибудь выход. Сейчас же он чувствовал себя совершенно разбитым. Что странно, он чувствовал себя, но никак не мог собой управлять. Только глаза. И кончик носа. И еще он мог ощущать прикосновения, но не мог ответить. Мог моргать. И чувствовать себя разбитым.
– Ладно, как знаешь. Мне только лишний геморрой – ее сюда тащить. И холодно.
– Спасибо, – отвечал он ей глазами. Так они и сидели, смотрели друг другу в глаза, она задавала вопросы – медленно и четко, – а он моргал. Это означало «да». Или не моргал, соответственно. Когда она вздыхала и говорила: «Ну, я пойду, наверное», он запрещал глазам шевелиться совсем – так он говорил, нет, кричал: «Не уезжай. Побудь хоть немного еще. Пожалуйста!»
– Ты мелкий жулик. Ну-ка, быстро моргай, что все хорошо и мы увидимся завтра. У меня дела, и Машку надо встретить из садика, – улыбалась Лидка. И он ее отпускал, чтобы ждать следующего дня.
Он был слаб, он был подавлен, он не знал, чем занять себя, когда оставался наедине с собой на долгие пустые часы. Скука, скука, скука. И вот Лида пришла вся на взводе и спросила, есть ли у них вообще какие-то деньги. И он все узнал. И о том, что Лида решила продать дом. Павел знал, как сильно Лида ненавидела это место, так что это его совсем не удивило. Но напугало: что она будет делать с такими деньгами? Успеет ли добежать до канадской границы? Бросит его или нет? Иногда он был уверен, что нет, не бросит никогда, тем более что она и сама так сказала. Но потом, особенно когда в палате становилось темно, Павел вдруг терялся, начинал паниковать. Уйдет, обязательно уйдет. И никто ее, стерву, не остановит. Теперь уже некому!
– Значит, вот как оно все было задумано?! Значит, я буду лежать тут, как бревно для дедушки Ленина, шевелить глазами и еще немного кончиком носа, чесаться без возможности почесаться и в который раз переворачивать в памяти всю свою бездарно потраченную жизнь? А Лемешев будет красть наличные, родители не смогут попасть в санатории и вообще все, что я создавал годами, будет рассыпаться в прах! А я буду лежать живой и видеть, как мои собственные близкие начинают меня ненавидеть? Отлично задумано, вашу мамашу! Лучше бы уж… – начинал было он, но не договаривал до конца.
– Что лучше? Это же ведь именно то, о чем ты просил и умолял. Можно сказать, молился об этом, мой дорогой, – смеялся над ним внутренний голос.
– Но я же не знал, – чуть не плакал Паша, – что все вот так.
– А как ты хотел? Чтобы тебе только пальчиком погрозили? Сказали «ай-яй-яй» и отпустили? В конце концов, по условиям страховки, ты просто просил тебя не убивать, мой дорогой. Оставить жизнь.
– Разве это жизнь? – возражал Павел сам себе. Да, ему было плохо. Так плохо, что хотелось кричать и бросаться с небоскреба. Однако небоскребов в Москве – раз-два и обчелся, не очень-то с них бросишься, а кричать в его положении можно было только на свое внутреннее Я. Да и неправда это, не хотел Павел никакого небоскреба, а хотел бы встать, пойти и голыми руками разорвать Лемешева на две равные части.
– Сука, вот же сука! – давился яростью он.