Тоне хотелось вот так же, стиснув зубы, страдать и не склонять головы. Забывая про различие условий и времени, она стискивала зубы сейчас, когда страданий не было, когда ее самоотречение становилось фальшью и обедняло ее жизнь в той же мере, в какой оно обогащало души великих борцов, проносивших сквозь страдания и боль не только презрение к ним, но и глубокую человеческую любовь к народу, ради которого они страдали. Тоня не понимала этого и строила свою жизнь по выдуманной схеме, исполненная лучших намерений и не видя никаких результатов от своего иллюзорного подвижничества.
И вот теперь, в героической обстановке строящегося города, Тоня вдруг отчетливо поняла, что ее жизнь фальшива и бесцельна. Она была примером выдержки, принципиальности, дисциплины. Но ее пламенные речи падали в холодную пустоту. Ее не любили. Никто не звал ее к себе в трудную минуту. А Клава добивалась всего, чего хотела. Она сказала несколько простых слов своим детским голосом, и парни пошли сплавлять лес, и работали как никогда, азартно и дружно. Во время «бузы» на корчевке она взялась неумелыми руками за огромную пилу, и парни бросились, чтобы занять ее место. Клава сказала: «Ну, то-то, у меня уж руки заболели», – и стояла без дела, всем улыбаясь, всех замечая, и все были довольны. А Тоня работала несколько часов, и никто даже не подумал предложить ей более легкую работу.
Катя была легкомысленна и смешлива, она никогда не выступала на собраниях, но она затевала песни, игры, организовала утреннюю зарядку, тянула ребят купаться и гулять и создавала атмосферу жизнерадостной бодрости, улучшавшей и выработку, и отдых, и самую жизнь.
Соня вышла замуж. Тоня была возмущена – не время! безобразие! – но первая свадьба вдохновила всех, и Сема Альтшулер приветствовал первую семью нового города, а будущий ребенок стал коллективной заботой всей стройки; еще не родившись, он заранее освещал жизнь беспечной детской улыбкой.
Лилька – даже грубая, себялюбивая, ветреная Лилька – и та вносила в жизнь лагеря оживление! А что внесла Тоня? Две рабочие руки – и больше ничего.
Эта мысль открылась ей только теперь и ошеломила ее. Она увидела себя со стороны, глазами товарищей – сухую, недобрую, придирчивую, требующую самоотверженности, но не умеющую вызвать ее теплыми словами и ободряющим участием. «Сухарь Тоня». Да, ее звали так. Такою она и была.
Она требовала исключения виновников драки из комсомола, а Бессонова вернули, простили, и вот он работает, и выбран в комитет, и пробежал мимо нее с Катей, веселый и довольный… А ее не выбрали, и она сидит одна… Недаром ее высмеял тогда Морозов!
Но самым тяжелым было то, что она поняла: «сухарь Тоня» – это же не она! Это видимость, маска. Она нежданно почувствовала в себе такое неуемное, страстное желание любви, участия, нежности, что сама испугалась. Она ловила себя на том, что завидует Клаве, что ей хочется со всеми дружить и что она вместе с Катей с наслаждением штопала бы вечерами чужие рваные, плохо простиранные, загрубелые носки за простое слово благодарности, за добрый взгляд. Но она не могла перемениться. Никто не догадывался помочь ей сделать первый шаг. Ей и не поверят, от нее ждут другого. Сухарь. Ханжа…
На землю падали сумерки. Предвечернее сияние окрасило озеро в искристый бледно-лиловый цвет. В тайге шумел ветер. Небо – высокое, строгое, без облака, без красок.
Тоне хотелось плакать, но она не умела плакать. С детства она плакала только раз – перед отъездом из Иванова, рассказав подругам о матери. Тогда девушки поняли ее… но надолго ли? Она сама оттолкнула их резкостью. Если бы она знала тогда все то, что знает сейчас… Разве в ней не таились силы огромной человеческой любви? Ведь ее мать – замученная, рано увядшая, затравленная жизнью; – ее мать была так ласкова, так смешлива, так участлива… И пела так, что вся фабрика слушала ее «Полянку».
Тоня запела.
Мелодия родилась сама собою, и слова пришли сами, простые и грустные, – потом она никогда не могла вспомнить, что она пела. Она слушала свой голос, летевший над озером, – голос был сильный, глубокий, свободный. Она даже не знала, что у нее такой голос. Ей случалось петь в хоре, но она никогда не вслушивалась, как звучит ее пение. А у нее голос настоящий, большой голос. Лилька – певунья-запевала, но Тоня чувствовала, что поет красивее, звучнее, чище.
Она вздрогнула и смолкла, потому что две грубые, пахнущие древесной корой руки прикрыли ее глаза.
– Кто это? – крикнула она испуганно. Это был Сергей Голицын.
– А я думал – Лилька, – пробормотал он виновато.
Тоня уже готова была ответить привычной резкостью (они с Сергеем вечно пререкались и изводили друг друга). Но Сергей присел на траву рядом с Тоней и попросил:
– Ты продолжай, Тоня. Я ведь не мешаю.
Он был настолько изумлен, что забыл сказать что-либо язвительное.