– Ты что? Амвросимов здесь днюет и ночует. Еще из ружья вдарит за эту приметину.
– Плевать нам на Амвросимовых! Поехали к артельным сараям. Вон к тем, дальним.
– А там Ваня Чекмарь сторожит.
– Дома он сидит… Я проезжал мимо. Васютка кулеш варила, а он на завалинке матерился. Ты, говорит, окна соломой завалил? А я ему – она с крыши свалилась. У вас не изба, а сорочье гнездо.
Маклак и Чувал переглянулись и захохотали. Позавчера, возвращаясь с улицы, они надергали в защитке по охапке соломы и завалили оба окна Васюткиной избы. Окна-то маленькие да на вершок от завалинки. Она и спала до Ванина прихода, думала – все еще ночь. Стадо проспала. Коза недоеной осталась… блеет, а та дрыхнет.
Кирпичный завод представлял из себя дюжины две приземистых сараев для сушки сырца, похожих на соломенные скирды, да десяток островерхих, крытых тесом печей обжига. С крайнего сарая ребята сняли по две приметаны – сухие и длинные хворостины, изрубили их, у Чувала за поясом оказался топор, и галопом, конь о конь, поскакали прямо по ржам.
В лощине было полно лошадей и ребятни, правда, больше все подсоски, как зовет Чувал десятилетних школьников. Из больших парней приехал только Васька Махим. Ни Ковяка, ни Натолия Сопатого, ни Шурки Пышонкова, никого не было. Да и кто по своей охоте поедет на праздник в ночное? Зато приехал дядя Максим Селькин, прозванный за окладистую сивую бороду, за толстый нос и густую волосню, стриженную под горшок, Жеребцом. У него было большое рыхлое брюхо, свисавшее, как пустой кошель, почти до колен. «Дядь Максим, а на чем у тебя ширинка держится?» – «А я ее, ребятки, за пупок пристегиваю. Пупок у меня агромадный, грызь, стало быть…» У него был чалый мерин, с виду покорный, как сам хозяин, и такой же брюхатый и мосластый. И тем не менее ребятишки не брали его в ночное – Чалый никогда не наедался за ночь; на рассвете, когда все лошади понуро стояли, опустив голову и оттопырив нижнюю губу, – «читали газету», по выражению ребят, – Чалый продолжал со скрипом и хрупом щипать траву. Подойдешь к нему заобротать, а он тебя норовит зубами поймать за пузо. Ненасытная скотина! Так и ездил в ночное сам Максим Селькин.
Все ночевальщики уже сидели возле дымящегося костра, когда подъехали опоздавшие. В центре круга стоял на четвереньках Максим Селькин, похожий на гривастого льва, и, вытянув губы, шумно дул, как кузнечный мех, под кучку зеленых ветвей.
Маклак с Чувалом мигом спешились, кинули связки сухих дров, стали снимать оброти и стреноживать коней.
– Вот спасибо, робятки! Дровец привезли, уважили старика, – распрямившись от костра, радостно говорил Селькин. – А я картехи прихватил… Напечем, едрит твою лапоть. Вот и нам праздник будет.
– У нас и выпить есть. Держи! – Маклак подал Селькину две бутылки молока. – После ужина спать захочешь… Так вот тебе ватола и зипун. Ложись и укрывайся.
– Ватола, она, робятки, влагу гонит, – говорил Селькин, принимая все это добро. – На ней не больно уснешь. Вот зипунишко – это хорошо. Эта подстилка сухая…
– Говори, что тебе принесть? – спросил Чувал Селькина. – Всем подсоскам конфет принесем. А тебе что?
– Мне бы шкалик, робятки. Вот и я пососал бы. Да где его ночью достанешь?
– Найдем! Водки не будет – самогонки принесем, – сказал Федька.
– Вот спасибо. А насчет лошадей не сумлевайтесь. В сохранности будут.
Маклак скинул лапти, быстро переобулся в штиблеты и зипуном их еще почистил, рубашку расшитую расправил, все складочки за спину разогнал, одну руку в бедро упер, вторую на затылок закинул и козырем прошелся вокруг костра:
– Ну, берегитесь, которые напудрены… Как, дядь Максим? Гип-гоп! – Он раза два нырнул вприсядку и картинно поклонился.
– Сключительно. Чистый ползунок, – сказал Селькин. – Мотри, только не подерись. Рубаху порвут невзначай. Отец узнает, что бегал из ночного… Он тебе задаст тогда ползунка.
– Пока! – сказал Чувал. – Ты, дядь Максим, спи. А вы, подсоски!.. Смотрите!.. Ежели кто из вас уснет, приду – всех на баран перетаскаю.
– Ты чего это, Санька, робят обижаешь? – сказал Селькин.
– Кого я обижаю?
– Ну как же, подсосками зовешь.
– Дак они все мне под сосок. Ну, подходи ростом мериться. Кто выше моего соска, извини-подвинься. Гы!
– Обормот! – сказал Селькин. – Ступайте уж от греха подальше.
– Махим, пошли с нами? – позвал Маклак рослого увальня.
– В лаптях, что ли? – пробасил тот.
– А ты скинь лапти-то, – сказал Чувал. – К селу подойдем – в оврагах в тине вымажешь ноги. Пойдешь, как в шавровых ботинках. Заблестят.
– Да пошел ты…
Ребятишки прыскали и отворачивались, боясь обидеть кого-либо из старших неуместным смехом.
В село вернулись Маклак с Чувалом уже по-темному. Сразу за оврагом, на Красной горке шумела огромная толпа. Играли две гармони цыганочку, дробно стучали каблуки. Федька приостановился возле оврага, прислушиваясь: одна ханатыркала на басах, как разбитая берда, – это, ясное дело, Мишки Кочебанова гармонь, немецкого строя, а другая не в лад высоко взвизгивала, как свинья недорезанная. Да это ж ливенка Сенечки Зенина! Вот шаромыжник, на их конец притопал. Значит, и Зинка здесь вертится.