Фешка Сапогова была разбитной бабенкой, ко всему прилипала: она и в народных заседателях сидела, и на собраниях шумела, и хлеб выколачивала. Посылали ее в самые глухие безнадежные села, то одну, то с подружкой, Анной Ивановной Прошкиной, – гнать показатели. И они «гнали», по неделям не показываясь в районе. Обе носили белые пуховые шапочки, мужские из черного сукна пиджаки с боковыми карманами и белые чесанки с галошами. Их прозвали сороками. «Бона – сороки прилетели, опять стрекотать начнут». В их облике и в самом деле было что-то сорочье: обе востроносые, сухие, прогонистые, с бойкими карими глазками. Анна Ивановна волосы коротко стригла, подбривая шею, носила гимнастерку, отчего смахивала на молодого мужика; а Фешка любила шелковые кофточки, тесные юбки и на спину закидывала толстые темные косы. Сапогова была женоргом, а Прошкина культоргом, прислали их одновременно из Московской партшколы, вернее, Фешка утянула за собой Анну Ивановну в родные места.
Ее «хромой черт» за год вынужденной разлуки, пока Фешка училась, все добро пустил в расход – остались в доме чугуны да чашки, да еще шапочные болваны. Даже платье ее подвенечное, пальто, шубенку на козьем меху – все пропил.
Когда Фешка, возвратясь, увидела опустевшую коробью, то завыла в голос от досады, разбила в кровь Мишке лицо, вытолкала его из дому и выбросила на подворье все его шапочные болваны.
– Убирайся вместе со своими болванами на все четыре стороны!
Мишка Сапогов с той поры жил в бане, но за женой следил в оба, когда был трезвый, и если замечал ее с каким-нибудь мужчиной, то, припадая на правую ногу, бежал в баню, брал припасенную веревку и возвращался к воротам вешаться. Здесь, на виду у всей улицы, перекидывал через перекладину надвратного навеса веревку, завязывал конец петлей, становился на колени и начинал молиться богу, одновременно проклиная матерными словами свою благоверную.
– Дай хоть на четушку! Иначе повешусь у всех на глазах. А причиною тому – твоя гулящая жизнь. Дай, ради Христа! – орал он напоследок, подойдя к окну.
Фешка, добрая душа, не выдерживала, давала ему откупную, Мишка сворачивал веревку и спокойно уходил к себе в баню. Продолжалось мирное житье до новых вспышек ревности.
На этот раз собрались без помех; пришла Анна Ивановна Прошкина, судья Радимов и Соня с Кречевым. На столе красовалась стеклянная кринка самогонки, подкрашенная клюквенным соком, тушеная гусятина с картошкой, и в круглом тазу для мытья головы горой высились пельмени.
– Ты чего, на свадьбу, что ли, навертела пельменей-то? – спросил Радимов хозяйку.
– А что нам, холостякам! – сказала Фешка, поблескивая глазенками. – Что ни гулянье – то и свадьба. Пей, Кузьма, ешь! Однова живем.
– Ах ты, едрена-матрена! Да ты как погремушка отзываешься. А ну-ка, погреми еще! – Радимов ахнул ее ладонью ниже спины, как лопатой по тесту ударил – бух!
– Ой, лошак сивый! – скривилась Фешка. – Ты мне два ребра вышиб.
– Иде они у тебя, ребра-то растут? Тут, что ли? – обхватил он ее за талию. – Аль пониже?
– Уйди, лошак! – притворно обиделась Фешка и обоими кулаками замолотила ему по груди.
Радимов только похохатывал, как от почесухи. Фешка опустила руки и сказала с досадой:
– Он и не чует.
– Его бить – только руки об него отколачивать, – сказала Прошкина.
– А ты пробовала? – спросил Радимов, подмигивая ей.
– Одна попробовала да родила, – угрюмо ответила Прошкина.
– Говорят, тебе это не грозит. Будто ты сам с усам, – гоготал Радимов.
– А ты что, в баню со мной ходил?
– По баням у нас Мишка Сапогов специалист.
– Ты Мишку не поминай на ночь глядя. Не то накаркаешь – он прилетит и всю обедню нам испортит, – сказала Фешка.
– Ну уж дудки, брат! Пока эти пельмени не съедим, я не вылезу. Меня и канатом не вытянешь из-за стола.
Самогонку разливал Радимов, весело разливал, с прибауточками, чокался со всеми и приговаривал:
– Лей, да пей, да заедай, да про меня не забывай. Ах, рыжая девчонка игривее котенка…
И все норовил ухватить Фешку то за коленку, то за бедро, то выбирал иное место, помягче.
– Кот кичига, вот те лен, вот те сорок веретен… А ты пряди попрядывай да на меня поглядывай.
Могучего сложения, губастый, носатый, с редкими отметинами оспы на лице, с густыми непослушными волосами, торчащими во все стороны, как щетина на кабане, Кузьма Радимов являл собой образчик несокрушимого здоровья и самоуверенности. Даже Кречев перед ним казался застенчивым и немного растерянным, и самогонка его не веселила.
– Ты чего такой кислый? – спросил его Радимов.
– Так что-то, настроения нет, – покривился тот.
– Да уж признайся, здесь все свои люди, – сказала ему Соня, вся пылающая от выпитого.
– А что такое, Паша? – спросила Фешка, посмеиваясь. – Иль тятька жениться не велит?
– Да он боится… – прыснула Соня.
– Кого, тебя, что ли? – огрызнулся Кречев.
– Боится на эту самую итить… на конфискацию.
– Ого! Это кого ж потрошить задумали? – спросил Радимов.
– Клюева, Федота Ивановича, – нехотя ответил Кречев, сердито глядя на Соню.
– Это твоего активиста, что ли? – удивилась Фешка.
– Был активистом, но еще в августе вывели его из членов сельсовета.