– Господи! Хоть бы ты услышал вопли мои и наказал этого остолопа! Через язык погибает человек и всю семью губит, – частенько молилась Фрося в переднем углу, припадая на колени и стукаясь лбом об пол. – Господи! Отыми ты у него язык… На что он ему нужен? Ведь на забавы сатанинские. И день и ночь его чешет, как собака паршивое ухо. Крыша вон расхудилась – коровенку снегом заносит, а он, как ведьма старая, только и знает, что мыкается на шабаш.
Молилась и причитывала обычно с утра, пока Федот, почесываясь и зевая, одевался, сидя на краю кровати. Отбрехивался нехотя:
– Ты, Фрося, отсталый элемент, потому как леригия держит клещами твое забитое сознание. А того ты не понимаешь, что трудовая масса давно проснулась от вековой спячки и топает полным ходом за горизонт всеобщего счастья. Ежели мы будем держаться каждый за свою коровенку, разве мы поспеем за всемирным пролетариатом на пир труда и процветания? Это ж понимать надо!
– Эх ты, индюк! Заладил свою дурацкую песню – курлу-бурлу, бурлу-курлу. Я те говорю – корову снегом заносит. Стельная корова-то. Ведь не успеем доглядеть – и теленок замерзнет. Покрой, говорю, крышу. Добром прошу!
– Ноне не до крыши. Иль не слыхала – смычку проводим по случаю сплошной коллективизации. Скоро сведем в колхоз и корову, и двор снесем. А ты о телке. Эх, темнота!
Сидя возле грубки, Федот вспоминал эту утреннюю перебранку и жалел свою Фросю классовым чувством сознательного пролетария к меньшому и темному товарищу по судьбе и по общему делу.
Федька Маклак внес скатанные в трубки плакаты о новых кудесниках и спросил:
– Где тут шкаф товарища Бабосова для наглядных пособий?
– Чаво? – Килограмм поднял свои дремучие брови, и на его сумрачном лице появилось детское удивление.
– Я те говорю – где тут шкаф товарища Бабосова, в котором хранятся журналы и таблицы для неграмотных?
– А-а, вон что! – догадался Федот. – Это все хранится в ликвидкоме. Пройдите, товарищ, через сени. В той половине и располагается ликвидком.
– Вечером, когда спросит Бабосов – где его плакаты, ответишь, что в том шкафу, – сказал Федька и вышел.
До самого выступления Бабосова о них никто и не вспомнил.
Вечером раньше всех пришел Костя Герасимов. Вместе с Килограммом они вынесли на крыльцо граммофон с большой зеленой трубой и завели его на полную катушку, чтобы привлекать народ. Молодежь любила слушать этот музыкальный ящик, привезенный из Желудевки, с распродажи имущества мельника.
Но иголки на этот раз оказались тупые, граммофон хрипел, захлебывался, иголки шоркали и сползали к центру пластинки.
– Федот, ступай поточи иголки о шесток! – кричал Герасимов.
– Дак их держать не срушно. Пальцы обдираешь об кирпич, – отвечал Килограмм. – Кабы клещи были или плоскозубцы…
– А вы гвоздем его зарядите! – советовали снизу из толпы, собравшейся у крыльца.
– Лучше шилом… Тады он жеребцом заиржет…
– Мы ж не кобыл собираем, а людей, – отвечал Килограмм с крыльца.
– Да кто к тебе придет из людей-то?
– Осквернитель церквей! Тебе только чертей собирать.
– Но-но! что за намеки на классовую вражду! У нас ноне смычка…
Толпились возле избы-читальни больше все сельские парни да девки. Ни мужиков, ни баб, а тема смычки серьезная: «Сплошная коллективизация и текущие задачи на селе».
Наконец подошла целая ватага школьников во главе с вечно хмельным химиком Цветковым, прозванным Ашдваэс. Он нес гитару с голубым бантом и напевал хриплым голосом:
– А ну, дорогу народному артисту республики, заступившему на смену позорно бежавшему Шаляпину! – орал, расталкивая толпу, Федька Маклак.
– Потише толкайся, артист! Не то по шее заработаешь, – заворчали в толпе.
– А ну, попробуй… Меня резали резаки – я на камешке лежал… – отшучивался Федька.
– Иди ты, какой храбрый!
– Знай наших… Артиста республики ведем. Дорогу, говорю!
– Ты кого артистом обзываешь, Бородин? – окликнул Федьку Герасимов. – Кто для тебя Цветков? Педагог или приятель?
– Это я к слову, Константин Васильевич. Ну, вроде представления… Поскольку смычка…
– От твоего представления хулиганством отдает.
– Ни-че-го, отроки-други. Сочтемся славою, ведь мы свои же люди… – продекламировал басом Цветков и, поднявшись на крыльцо, снова ударил по струнам и запел:
Потом как-то смял пятерней струны, словно рот зажал гитаре, и сказал:
– Забирай, Константин Васильевич, свой музыкальный ящик, и пошли в избу!
В избе-читальне жарко горели две подвесные лампы-молнии, скамьи стояли вдоль стен, полы – чистые, желтые, и простор на все четыре стороны.
– Филипп Макарыч, оторви да брось! – крикнул Федька и пошел печатать сапогами цыганочку, шапка набекрень, полы вразмах, руки вразлет – только доски загудели.